Вначале аббат рассказал, что папа заточен не в Ватикане, а, вероятно, в замке Святого Ангела, который, как графиня, конечно, знает, соединен с Ватиканом подземным ходом; что, конечно, было бы совсем не трудно вытащить его из этой темницы, если бы не суеверный страх его слуг перед масонством, хотя сами они всем сердцем с Церковью. Ложа на то и рассчитывала: пример понтифика, лишенного власти, должен наполнить ужасом все души. Никто из слуг не соглашался содействовать без твердого обещания отправить его куда нибудь далеко, в недосягаемое для гонителей место. Значительные суммы были выделены на этот предмет людьми весьма благочестивыми, чья верность в тайне испытана. Теперь оставалось устранить лишь одно препятствие, но оно требовало больше усилий, чем все остальные, вместе взятые. Ибо это препятствие – некий принц, главный тюремщик Льва XIII.
– Помните ли вы, графиня, какой тайной до сих пор окутана двойная смерть эрцгерцога Рудольфа, наследника престола Австро Венгрии, и его юной супруги, которую нашли рядом с ним при последнем издыхании, – Марии Вечеры, племянницы княгини Грациоли? Они только что сыграли свадьбу. Самоубийство, говорят нам! Пистолет там был только ради обмана общественного мнения: правда в том, что оба были отравлены. Увы! Кузен эрцгерцога, и сам великий герцог, безумно влюбленный в Марию, не вынес, увидев ее за другим… После этого ужасного злодеяния Иоанн Сальвадор Лотарингский, сын великой герцогини Тосканской Марии Антуанетты, оставил двор императора Франца Иосифа, своего родственника. Зная, что в Вене его преступление раскрыто, он отправился выдать самого себя папе – умолять его о прощении, разжалобить его. Прощение он получил. Но под предлогом епитимии кардинал Монако Ла Валетт заточил его в замке Святого Ангела, где он и томится уже три года.
Все это каноник рассказал довольно ровным голосом; потом немножко выждал, притопнул ногой и добавил:
– Его то Монако и сделал главным тюремщиком Льва XIII.
– Как! – воскликнула графиня. – Кардинал! Разве может кардинал быть франкмасоном?
– Увы! – сказал задумчиво каноник. – Ложа глубоко поразила Церковь. Вы можете понять, ваше сиятельство, что если бы Церковь была способна сама защищаться лучше, ничего бы и не случилось. Ложа могла захватить особу Святейшего Отца лишь при содействии некоторых весьма высокопоставленных своих собратьев.
– Но это ужасно!
– Что вам еще сказать, графиня? Иоанн Сальвадор считает себя пленником Церкви, хотя в плену его держат франкмасоны. Он ничего не согласен сделать для освобождения Святейшего Отца, если ему самому не помогут бежать вместе с ним, а бежать ему надо непременно очень далеко: в такую страну, из которой нет выдачи. Он требует двести тысяч франков.
Слушая посетителя, графиня отступала назад, опустив руки и запрокинув голову назад; при последних словах она слабо простонала и потеряла сознание. Каноник бросился к ней:
– Очнитесь, графиня! – Он похлопал ее по рукам. – Это все пустяки! – Он поднес ей к носу флакон с солью. – Сто сорок тысяч из этих двухсот у нас уже есть. – (Графиня приоткрыла глаза.) – Но герцогиня де Лектур соглашается дать лишь пятьдесят тысяч, а нужно шестьдесят.
– Вы их получите, – почти неслышно прошептала Валентина де Сен При.
– Церковь не сомневалась в вас, ваше сиятельство.
Он встал очень важно, почти церемониально, выдержал паузу и сказал:
– Графиня де Сен При, я всецело доверяю вашему великодушному обещанию, но примите во внимание беспримерные трудности, которые будут сопровождать, осложнять, а может быть, совершенно препятствовать передаче этой суммы: суммы, о которой вы сами, повторяю, должны забыть, получение которой я сам должен быть готов отрицать, и даже расписку в ней мне не дозволено выдать вам… Осторожности ради я могу получить ее лишь из рук в руки – из ваших рук в мои. Мы под надзором. Мой приезд в ваш замок может подать повод для слухов. Всегда ли мы уверены в наших слугах? Подумайте о выборах графа де Барайуля. Мне сюда никак не следует возвращаться.
Сказав эти слова, он остался, как приклеенный к полу, не двигаясь и ничего не говоря. Графиня поняла:
– Но, господин аббат, вы же понимаете, что такой огромной суммы при мне сейчас нет. К тому же…
Аббат нахмурился, так что она не осмелилась сказать, что ей нужно некоторое время, чтобы эти деньги собрать (она ведь намеревалась раскошелиться не одна), а лишь прошептала:
– Как же быть?.. – И, поскольку аббат хмурился все сильнее: – Наверху у меня есть кое какие вещицы…
– Фу, сударыня, что вы! Вещицы – это всего лишь сувениры. Вы хотите, чтобы я взялся за ремесло перекупщика? И вы думаете, я смогу соблюдать осторожность, стараясь продать их как можно дороже? Будет риск, что я выдам и вас, и все наше дело.
Внезапно из важного голос его стал резким и жестким. У графини же голос немного дрожал:
– Погодите минутку, господин каноник, я посмотрю, что у меня есть в ящиках…
Вскоре она спустилась. В руке у нее была зажата пачка синих бумажек.
– К счастью, я только что получила арендную плату, так что могу сейчас же дать вам шесть с половиной тысяч франков.
Каноник пожал плечами:
– И что мне, по вашему, с ними делать?
С грустным презрением, благородным движением руки он отстранил графиню от себя:
– Нет, ваше сиятельство, нет, я не возьму эти купюры. Их я возьму только вместе с другими. Я цельный человек, мне нужно все целиком. Когда вы сможете передать мне всю сумму?
– Сколько времени вы мне дадите? Неделю? – спросила графиня, все еще надеясь собрать деньги у знакомых.
– Графиня де Сен При, неужели церковь ошиблась? Неделя? Я скажу вам только два слова: папа ожидает! – Он воздел руки к небу. – Что же это! Вы удостоены чрезвычайной чести, в ваших руках его спасение, а вы медлите! Страшитесь, графиня, страшитесь, как бы Господь наш в день вашего спасения не заставил несостоятельную душу вашу так же медлить и томиться у райских врат!
Он стал грозен и страшен, потом вдруг поднес к губам крестик на четках и забылся в краткой молитве.
– Но мне же нужно время написать в Париж? – в отчаянье простонала графиня.
– Пошлите телеграмму! Пусть ваш банкир перечислит шестьдесят тысяч в парижское отделение «Земельного кредита», а они телеграфом дадут своему отделению в По распоряжение выплатить вам означенную сумму. Пустяковое дело.
– У меня есть деньги на счету в По, – решилась она.
– В банке?
– Как раз в «Земельном кредите».
Тут аббат совершенно возмутился:
– О! Ваше сиятельство, что же вы так долго крутили, пока не сказали это мне? Так то вы показываете ваше усердие? Что вы скажете, если теперь я вовсе откажусь от вашего содействия?
Он заходил по комнате, заложив руки за спину, словно заранее настроенный против всего, что может услышать:
– Это более, нежели теплохладность, – он пощелкал языком, показывая свое отвращение, – это почти служение двум господам…
– Господин аббат, умоляю вас…
Еще с минуту аббат ходил все так же насупленно и непреклонно. Наконец сказал:
– Вы, я знаю, знакомы с аббатом Буденом; сегодня я с ним как раз обедаю… – он вынул из кармана часы, – и уже опаздываю. Выпишите чек на его имя; он получит за меня эти шестьдесят тысяч и тут же мне передаст. Когда увидите его, скажите просто, что это вклад на поминальную часовню; он человек не болтливый, знает жизнь и допытываться ни до чего не станет. Ну! Чего вы еще ждете?
Графиня, в забытьи лежавшая на канапе, встала, подошла к маленькому секретеру, открыла его, достала оливковый блокнот и продолговатыми буквами исписала одну из его страниц.
– Простите меня, ваше сиятельство, что я сейчас был с вами несколько резок, – сказал аббат, смягчившись, принимая протянутый чек. – Ведь сейчас на карте столько стоит!
Он положил чек во внутренний карман.
– Благодарить вас было бы нечестиво, не правда ли? Даже во имя того, в чьих руках я всего лишь недостойное орудие…
Он всхлипнул, спрятав рыдание в галстуке, но тут же опомнился, топнул ногой и торопливо прошептал что то не по французски.
– Вы итальянец? – спросила графиня.
– Испанец. Прямота моих чувств выдает меня.
– Но не акцент. Впрочем, вы очень чисто говорите по французски.
– Вы мне льстите, графиня. Простите, что покидаю вас так поспешно. Благодаря нашей маленькой комбинации я уже вечером смогу быть в Нарбонне, где меня с нетерпением ожидает архиепископ. Прощайте!
Он взял ее за обе руки и, чуть откинувшись, пристально посмотрел ей в глаза:
– Прощайте, графиня де Сен При, и помните: одно ваше слово может все погубить.
Не успел он выйти, как графиня бросилась к звонку:
– Амелия, скажите Пьеру, чтобы коляска дожидалась меня готовая, после обеда сразу поедем в город. Да, вот еще! Пусть Жермен садится на велосипед и сейчас же отвезет госпоже Лилиссуар записочку – вот эту…
Стоя у секретера, который так и оставался открытым, она написала:
«Милостивая государыня, я сейчас к вам заеду. Ждите меня часа в два, у меня к вам очень важное дело. Сделайте так, чтобы мы были только вдвоем».
Подписалась, запечатала конверт и отдала его Амелии.
II
Госпожа Лилиссуар, урожденная Пьерди, младшая сестра Вероники Арман Дюбуа и Маргариты де Барайуль, носила нелепое имя Арника. Ботаник Филибер Пьерди, при Второй империи довольно известный своими злоключениями в браке, смолоду намеревался называть будущих детей цветочными именами. Имя Вероника, полученное старшей дочерью, кое кто из знакомых счел не совсем обычным, но когда после Маргариты отец стал слышать, что опошлился, уступил общим вкусам, скатился в заурядность, он возмутился и сразу же решил третье свое произведение наградить именем столь откровенно ботаническим, что все злые языки смолкнут.
Характер у Филибера быстро портился, и вскоре после рождения Арники он расстался с женой, оставил столицу и переехал в По. Супруга его зиму проводила в Париже, но с первыми вешними деньками возвращалась в Тарб – свой родной город, – и селила у себя в старом фамильном доме двух старших дочерей.
Вероника и Маргарита делили год между По и Тарбом. Маленькой же Арникой мать и сестры пренебрегали – и действительно она, по правде сказать, была простовата и не столько хороша собой, сколько трогательна, – так что зимой и летом она оставалась при отце.
Самой большой радостью девочки было собирать вместе с ним гербарий вокруг города, но часто этот маньяк, поддаваясь озлобленному настроению, оставлял ее дома, один отправлялся в нескончаемый поход, возвращался, не чуя ног, и после ужина сразу кидался в кровать, не одарив дочку ни словом, ни улыбкой. В поэтические минуты он играл на флейте, без конца твердя все одни и те же мелодии. Все остальное время скрупулезно вырисовывал портреты разных цветов.
За ребенком смотрела старая служанка по прозвищу Резеда, ведавшая кухней и прочим хозяйством; она потихоньку учила Арнику тому немногому, что знала сама. При таком воспитании девочка к семи годам еле еле читала. В конце концов уважение к окружающим все же надоумило Филибера отдать Арнику в пансион вдовы Семен, преподававшей начатки знаний дюжине девочек и нескольким очень маленьким мальчикам.
До этого дня Арника Пьерди, беззащитная и беззлобная, даже не подозревала, какая у нее смешная фамилия. Поступив в пансион, она убедилась в этом немедленно; под волной насмешек девочка согнулась, как лента водоросли, покраснела, побледнела, заплакала, а госпожа Семен разом наказала за непристойное поведение весь класс и своим неловким поступком безобидные поначалу шуточки сделала злобными.
Длинная, дряблая, хилая, хмурая стояла Арника посередине маленького класса, а когда госпожа Семен указала: «Садись, Пьерди, за третью парту слева», – все началось пуще прежнего, невзирая на любые учительские кары.
Бедняжка Арника! Жизнь уже простиралась перед нею длинной пустынной дорогой, обсаженной колкостями, с обидами на обочинах. По счастью, госпожа Семен не осталась бесчувственной к ее страданиям, и вскоре малышка обрела убежище у колен вдовицы.
Арника частенько оставалась после уроков в пансионе, потому что отца можно было дома и не застать. У госпожи Семен была дочь лет на семь старше Арники, немножко горбатая, но симпатичная; в надежде зацепить ей мужа, госпожа Семен воскресными вечерами принимала гостей, а дважды в год даже устраивала маленькие домашние утренники с декламацией и танцульками; туда являлись некоторые бывшие воспитанницы в сопровождении родителей – из благодарности, и некоторые молодые люди без средств и без будущего – от нечего делать. Арника тоже бывала на всех этих сборищах: цветочек невзрачный, скромный до неприметности – и все же ее приметили.
В четырнадцать лет она лишилась отца, и вдова Семен приютила сироту; сестры были гораздо старше ее и навещали только изредка. Но в одну из таких редких встреч Маргарита и увидела в первый раз того, кто два года спустя стал ее мужем: Жюльюс де Барайуль, которому тогда было двадцать восемь лет, приехал в деревню к своему деду Роберу, поселившемуся, как мы уже говорили, в окрестностях По через малое время после присоединения герцогства Пармского к Франции.
Блестящий брак Маргариты (впрочем, девицы Пьерди были не вовсе бесприданницы) сделал сестру еще более недосягаемой в ослепленных глазах Арники; она понимала: никогда, склонившись над ней, не вдохнет ее аромат никакой граф, никакой Жюльюс. Завидно было и то, что сестре удалось распрощаться с обидной фамилией Пьерди. Маргарита – имя прелестное; как чудно оно звучало вместе с фамилией де Барайуль! И увы – с любой замужней фамилией останется просто смешным имя Арника.
Бунтуя против действительности, ее нерасцветшая истерзанная душа попробовала обратиться к поэзии. В шестнадцать лет она обрамляла свое бледное лицо висячими локонами, которые зовут «покаянными», а ее задумчивые голубые глаза сами дивились соседству с черными волосами. Голос ее был бесцветен, но нисколько не груб; она декламировала стихи и пыталась сама писать их. Поэтичным она считала все, что давало ей бежать от жизни.
Завсегдатаями вечеров госпожи Семен были два юноши, которых с самого детства сблизила друг с другом нежнейшая дружба. Один был не слишком высок, но сутул, не столько худ, сколько сухощав, с волосами не столько светлыми, сколько белесыми, с гордым носом и робким взглядом: то был Амедей Лилиссуар. Другой, коротенький и толстый, с жесткими черными волосами над низким лбом, по странной привычке всегда ходил со склоненной на левое плечо головой, с раскрытым ртом и протянутой вперед правой рукой: вот описание Гастона Блафаффаса. Отец Амедея был мраморщик, делал надгробные памятники и торговал похоронными венками; Гастон был сыном крупного аптекаря.
(Как ни странно может показаться, фамилия Блафаффас очень распространена в деревнях предгорий Пиренеев, причем она еще и пишется по разному, так что в одном лишь большом селе, где автору этих строк пришлось принимать экзамены, встретились вывески нотариуса Блаффаффаса, цирюльника Блафафаза и мясника Блаффафасса; на мой вопрос они отказывались признать между собой какое либо родство, и каждый из них довольно презрительно говорил, что другие варианты его фамилии весьма неизящны по написанию. Но эти филологические заметки могут заинтересовать лишь крайне ограниченный круг читателей.)
Как жили бы Лилиссуар и Блафаффас друг без друга? И представить себе невозможно. На переменах в лицее они всегда держались вместе; над ними непрестанно глумились – они друг друга утешали, поддерживали, помогали терпеть. Их прозвали Блафафуарами. Обоим дружба их казалась ковчегом спасения, оазисом в беспощадной пустыне жизни. Не успевал один вкусить какую либо радость, как желал уже разделить ее с другом, или, вернее сказать, ничто для них не было радостью, если они ее вкушали без друга.
Учились они неважно, несмотря на усидчивость, не позволявшую придираться, были по природе невосприимчивы к культуре любого рода и всегда оставались бы в классе последними, если бы не помощь Эвдокса Левикуана, который за небольшое вознаграждение исправлял или даже сам делал за них задания. Этот Левикуан был младшим сыном одного из главных ювелиров города. (За двадцать лет до того ювелир Леви женился на единственной дочери ювелира Коэна, а вскоре – когда дела его процвели и он перебрался из нижнего города поближе к казино – решил соединить и склеить обе фамилии, как соединил он и обе фирмы.)
Блафаффас был крепкого сложения, Лилиссуар же деликатного. С приближением отрочества облик Гастона посуровел, жизненные соки словно выдавили волос по всему его телу, меж тем как нежная кожа Амедея упрямилась, вздувалась, воспалялась, как будто волосам приходилось пускаться на всякие хитрости, чтоб пробиться. Блафаффас отец порекомендовал кровоочистительное, и каждый понедельник Гастон приносил и тайком передавал другу бутылочку противоцинготного сиропа. Пользовались они и помадой.
В это же время Амедей в первый раз простудился; простуда, несмотря на мягкий климат По, никак не желала проходить всю зиму и оставила после себя неприятную слабость в области бронхов. Для Гастона это был повод к новым заботам: он пичкал друга лакрицей, повидлом из жожобы, исландским мхом и пастилками от кашля на эвкалиптовой основе, которые старший Блафаффас делал сам по рецепту одного старого кюре. Амедей то и дело подхватывал катар и поневоле теперь никуда не выходил без шарфа.
Амедей не имел никаких целей в жизни: только наследовать отцу. Гастон же, хотя и неповоротливый с виду, оказался не лишен хитроумия; уже в лицее он придумывал всякие штучки, больше, по правде сказать, забавные: мухоловку, весы для шариков, замок с секретом для своей парты, в которой секретов было, впрочем, не больше, чем в сердце изобретателя. Как бы ни были малополезны первые приложения его предприимчивости, они не могли не привести его к более серьезным занятиям, первым плодом которых стала «дымопоглощающая гигиеническая трубка для слабогрудых и иных курильщиков», долго украшавшая витрину аптекаря.
Амедей Лилиссуар и Гастон Блафаффас вместе влюбились в Арнику: это было роковой неизбежностью. Удивительное дело! Возникшая страсть, в которой они тотчас же друг другу признались, не разделила их, а лишь крепче спаяла. Правда, Арника поначалу ни одному, ни другому не давала поводов для ревности. Из них, впрочем, тоже никто не объяснялся с ней, и Арника ни за что не догадалась бы об их пламени, как ни дрожали их голоса, когда на маленьких семейных вечерах у госпожи Семен, где они были как дома, она подносила им лимонад, чай из вербены или ромашки. А потом, возвращаясь домой, оба они восхваляли ее скромность и грацию, беспокоились об ее бледности, подбадривали друг друга…
Они договорились объясниться в один вечер, вместе, а затем положиться на ее выбор. Арника – совершенный новичок перед лицом любви – в изумлении и в простоте сердца благодарила небо. Она попросила вздыхателей дать ей время на раздумье.
На самом деле у нее не было склонности ни к тому, ни к другому: они ей были интересны лишь оттого, что им была интересна она, а она уж было смирилась с тем, что никому не интересна. Полтора месяца, все больше теряясь, она тихонько упивалась параллельными знаками преданности от своих кавалеров. И покуда Блафафуары на своих ночных прогулках прикидывали, насколько продвинулся каждый из них, пространно и безотлагательно описывая друг другу малейшее слово, улыбку, взгляд, которыми бывали вознаграждены, Арника, запершись в комнате, писала на бумажках, которые тут же сжигала на свечке, и непрестанно твердила то: Арника Блафаффас? – то: Арника Лилиссуар? – и не могла никак выбрать между этими ужасными именами.
Потом вдруг, в день, когда были танцы, она выбрала Лилиссуара: ведь Амедей теперь назвал ее Арни́ка, с ударением на предпоследнем слове – на итальянский, как ей показалось, манер. (Он сам этого не заметил, случилось же это, конечно, затем, что фортепьяно девицы Семен всему задавало свой ритм в этот миг.) Имя его – Амедей – тоже ей сразу предстало исполненным нежданной музыки, способным выразить любовь и поэзию… Они остались вдвоем в маленькой комнатке рядом с гостиной, так близко друг к другу, что когда Арника, обессилев, уронила отяжелевшую от благодарности голову, она лбом коснулась плеча Амедея, а тот очень важно взял в ответ ручку Арники и поцеловал ей кончики пальцев.
Когда на обратном пути Амедей объявил о счастье своем другу своему Гастону, тот, против обыкновения, ничего не сказал, а когда они проходили мимо фонаря, Лилиссуару показалось, что он плачет. Как ни велика была наивность Амедея – не мог же он и впрямь думать, что друг до самого конца сможет делить его счастье… Весьма смутившись, он тут же обнял Блафаффаса (улица была пустынна) и поклялся, что, сколь ни велика его любовь, дружба гораздо сильнее, что, по его мнению, после женитьбы она нимало не должна ослабеть, что, наконец, чем видеть, как Блафаффас страдает от ревности, он готов ему обещать никогда не пользоваться своими супружескими правами.
Ни Блафаффас, ни Лилиссуар не обладали особенно бурным темпераментом, но Гастона мужская природа тревожила несколько больше; он промолчал и не помешал Амедею связать себя словом.
Вскоре после женитьбы Амедея Гастон, ушедший, себе в утешение, с головой в работу, изобрел пластический картон. Это изобретение, поначалу казавшееся пустяковым, прежде всего укрепило увядшую несколько дружбу между Блафафуарами и Левикуаном. Эвдокс Левикуан сразу же почуял, как может пригодиться новый материал для производства церковных статуй; с великолепным чувством конъюнктуры он сразу же окрестил его «римским картоном» . Так была основана фирма «Блафаффас, Лилиссуар и Левикуан».
Дело было запущено на шестьдесят тысяч франков уставного капитала, из которых Блафафуары скромно подписались вдвоем всего лишь на десять, а Левикуан, категорически не желая обременять друзей долгами, щедро вложил остальные пятьдесят. Правда, сорок тысяч из этих пятидесяти дал взаймы, взяв их из приданого Арники, Лилиссуар сроком на десять лет под совокупный процент 4,5: это было больше, чем Арника отроду могла надеяться получить, и защищало небольшое состояние Амедея от крупных рисков, которых не могло избежать подобное предприятие. Зато, когда римский картон доказал свои достоинства, Блафафуары привлекли свои связи и связи Барайулей – иными словами, протекцию высшего духовенства, которое (помимо нескольких серьезных заказов) убедило многие маленькие приходы обратиться к фирме БЛЛ для удовлетворения растущих потребностей верующих, чье художественное воспитание постоянно совершенствуется и требует произведений искусства более изящных, нежели те, которыми до сей поры удовлетворялась грубая вера предков. Ради этого некоторые художники признанного Церковью достоинства, связанные с производством римского картона, добились наконец того, что их произведения были одобрены жюри Салона. Блафафуаров Левикуан оставил в По, а сам поселился в Париже, где, благодаря его сметке и хватке, фирма вскоре существенно расширилась.
Что же может быть естественней, если графиня Валентина де Сен При пожелала через Арнику заинтересовать фирму Блафаффаса в тайном деле освобождения папы? Что она полагалась на великое благочестие Лилиссуаров, чтобы частично возместить свои расходы? К несчастью, поскольку при основании дела Блафафуары вложили не много, они мало и получали: две двенадцатых от доходов на уставный капитал, а сверх этого ничего вообще. Этого то и не знала графиня, потому что Арника, а равно и Амедей были крайне стыдливы в отношении своего кошелька.
III
– Графиня, дорогая моя! Что случилось? Меня так испугало ваше письмо!
Графиня рухнула в кресло, подвинутое для нее Арникой.
– Ах, госпожа Лилиссуар… нет, позвольте мне называть вас «друг мой»! Горе нас сближает… оно коснулось и вас… Ах, если бы вы только знали!
– Говорите же, говорите! Не томите меня ожиданием.
– Но то, что я сейчас узнала и скажу вам, должно остаться секретом между нами.
– Я еще никогда не злоупотребляла ничьим доверием, – молвила Арника с горестью: до сих пор ей никогда никаких секретов не доверяли.
– Вы не поверите!
– Поверю, поверю! – стонала Арника.
– Ах! – простонала и графиня. – Послушайте, вы не будете так любезны приготовить мне чашечку… чего нибудь? Я чувствую, что лишаюсь сил.
– Хотите вербены? липы? ромашки?
– Не важно… лучше, пожалуй, чаю… Я сначала не хотела верить.
– На кухне есть кипяток… одну минуточку – и готово.
И покуда Арника занималась чаем, глаза графини не без цели изучали гостиную. Вся обстановка обескураживала скромностью. Стулья обиты зеленым репсом, одно кресло – гранатовым бархатом, другое, в котором сидела графиня, – простым сукном; стол, консоль красного дерева; перед камином мохнатый шерстяной коврик; на камине алебастровые часы под стеклянным колпаком, а с двух сторон от них большие ажурные алебастровые вазы, тоже под колпаками; на столе альбом семейных фотографий; на консоли Богоматерь Лурдская в своей пещере из римского картона (уменьшенная копия) – все это удручало графиню; она так и чувствовала, как падает духом.
Но может быть, они просто сквалыжничают, просто прикидываются бедными…
Вернулась Арника с чайником, сахаром и чашкой на подносе.
– Я вас так утруждаю…
– О, что вы, помилуйте! Только мне лучше приготовить все сразу: потом уже сил не будет.
– Так вот что, – начала Валентина, когда Арника уселась. – Святейший…
– Нет! Не говорите этого! Не говорите! – тотчас произнесла госпожа Лилиссуар, вытянув руку перед собой, потом тихонько вскрикнула и с закрытыми глазами упала навзничь.
– Бедный друг мой! Дорогой бедный друг мой! – твердила графиня, щупая ей пульс. – Я же знала, что этот секрет будет выше ваших сил…
Наконец Арника приоткрыла глаза и грустно прошептала:
– Он умер?
Тогда Валентина склонилась к ней и сказала на ухо:
– Он в темнице.
Изумление привело госпожу Лилиссуар в чувство; и тогда Валентина начала долгий рассказ; в датах она была нетверда, в хронологии путалась, но один факт, неоспоримый и достоверный, был налицо: Верховный понтифик попал в руки неверных; для его освобождения тайно собирается крестовый поход, а для успеха похода прежде всего требуется много денег.
– Но что скажет Амедей? – стонала Арника в полной растерянности.
Он пошел на прогулку со своим другом Блафаффасом и вернуться должен был только вечером.
– Главное, велите ему хорошенько хранить тайну, – несколько раз повторила Валентина, прощаясь с Арникой. – Поцелуемся, дорогой друг мой; не падайте духом! – Арника сконфуженно подставила графине повлажневший лоб. – Завтра я заеду узнать, что вы, по вашему, сможете сделать. Посоветуйтесь с господином Лилиссуаром, но не забывайте: здесь судьба Церкви! И, само собой разумеется, – только вашему мужу. Вы обещаете мне, правда? Ни слова, ни единого слова!
Графиня де Сен При оставила Арнику до того без сил, что почти без чувств. Когда Амедей пришел с прогулки, она тотчас сказала:
– Друг мой, я только что узнала невероятно печальную новость. Бедный папа римский в темнице.
– Не может быть! – сказал Амедей таким тоном, как сказал бы: «Ну и что?»
Тогда Арника разрыдалась:
– Я знала, знала, что ты мне не поверишь…
– Но погоди, погоди, дорогая… – продолжал Амедей, снимая пальто, без которого почти никуда не ходил, боясь резких перепадов температуры. – Посуди сама! Если бы кто нибудь тронул Святейшего Отца, об этом все знали бы… В газетах было бы… Да и кто же мог его заточить в темницу?
– Валентина говорит, Ложа.
Амедей посмотрел на Арнику, думая, что она сошла с ума. Впрочем, он ей ответил:
– Ложа? Какая Ложа?
– Откуда же мне знать? Валентина обещала никому не говорить.
– А ей кто это сказал?
– Она не велела мне рассказывать… Один каноник, он приехал к ней от какого то кардинала, с его карточкой…
Арника ничего не понимала в общественно важных делах, и обо всем, что ей рассказала госпожа де Сен При, у нее сохранилось только общее смутное представление. При словах «темница», «заточение» в ее глазах вставали мрачные романтические образы, слова «крестовый поход» приводили ее в совершенное возбуждение, и когда Амедей наконец в смятении сказал, что сам поедет в Рим, она увидела его на коне, в латах и рыцарском шлеме… Пока же он ходил кругами по комнате и говорил:
– Во первых, деньги; у нас их нет… И ты думаешь, от нас только и нужно – дать денег! Ты думаешь, я расстанусь с парой тысячных купюр и смогу спокойно спать! Нет, дорогая, если то, что ты мне рассказала, правда, это кошмар, и покоя теперь нам не будет. Кошмар, понимаешь?
– Да, конечно, я знаю, кошмар… Только ты мне все таки растолкуй… почему кошмар?
– Так это еще объяснять надо! – Амедей воздел руки к небу; на висках у него проступил пот. – Нет нет! – заговорил он снова. – Тут надобно отдать не деньги, а самого себя! Я поговорю с Блафаффасом: увидим, что то он скажет.
– Валентина взяла с меня клятвенное обещание ни с кем не говорить об этом, – робко заметила Арника.
– Блафаффас – это не кто нибудь, и мы строго велим ему, чтобы от него уже больше никому.
– Как же ты уедешь, чтобы никто не узнал?
– Будут знать, что я уехал, а куда поехал – не будут. – Он повернулся к ней и патетически взмолился: – Арника, дорогая! Отпусти меня!
Она рыдала. Теперь уже ей требовалась поддержка Блафаффаса. Амедей собрался сходить за ним, но тут он и сам явился, постучав, по обыкновению, в окно гостиной.
– В жизни не слышал интересней истории! – воскликнул он, когда его ввели в курс дела. – Нет, в самом деле, кто мог ожидать чего нибудь подобного? – И не успел еще Лилиссуар хоть что то сказать о своих намерениях, Гастон заявил: – Друг мой, нам теперь остается одно: ехать туда.
– Видишь, – сказал Амедей, – и у него это самая первая мысль.
Вторая же мысль оказалась такая:
– Но меня, к сожалению, держит здесь нездоровье моего дорогого отца.
– Что ж, оно и лучше мне отправиться одному. Вдвоем мы будем слишком приметны.
– Но ты хоть знаешь, что делать?
В ответ Амедей выпрямил спину и поднял брови, желая сказать: «Сделаю все, что смогу, о чем ты!»
Блафаффас продолжал:
– Ты знаешь, к кому обращаться? Куда ехать? Да и что ты вообще будешь там делать?
– Прежде всего разузнаю, как оно там.
– Ну а если это все таки все неправда?
– Вот именно: я не могу так и оставаться в сомнении.
На что Гастон тотчас откликнулся:
– И я не могу!
– Подумай еще, друг мой, – сделала робкую попытку Арника.
– Я все обдумал. Поеду тайком, но поеду.
– Когда? У тебя ничего не готово.
– Нынче же в ночь. Что мне, собственно, нужно?
– Ты ведь никогда не путешествовал. Ты и не знаешь, что нужно.
– Увидишь, малышка, все будет в порядке. Я вам расскажу, что со мной там приключится, – сказал он с благодушным смешком, от которого у него заходил кадык.
– Ты же наверняка простудишься!
– Я надену твой шарф.
Он перестал расхаживать и приставил кончик пальца Арнике к подбородку, как приставляют младенцам, чтобы они улыбнулись. Гастон держался сдержанно. Амедей подошел к нему:
– У меня к тебе просьба: загляни в справочник. Скажи мне, когда есть хороший поезд на Марсель, чтобы там был третий класс. Нет нет, только третьим, непременно! Словом, приготовь мне подробное расписание: где пересаживаться, где есть буфет; все это до границы; дальше я уж буду на пути, разберусь как нибудь, и Бог меня до Рима доведет. Пишите мне туда до востребования.
Важность миссии опасно горячила ему голову. Гастон уже ушел, а он все еще мерил шагами комнату.
– Лишь бы это было назначено мне! – шептал он, полон восторга и сердечной благодарности: жизнь его наконец обретала смысл. Ах, сударыня, пожалейте его, не держите! На земле так мало людей, которые смогли найти свое настоящее дело.
Арника добилась от него лишь согласия остаться с ней еще одну ночь – да и Гастон в расписании, которое принес вечером, отметил поезд, уходящий в восемь утра, как самый практичный.
С утра лило ливмя. Амедей не разрешил ни Арнике, ни Гастону провожать его на вокзал. И никто не бросил прощальный взгляд вслед забавному путнику с рыбьими глазами, закутанному в темно бордовый шарф: в правой руке серый парусиновый чемодан с пришпиленной к нему визитной карточкой, в левой – огромный потрепанный зонт, а через руку – зелено коричневый клетчатый плед, – когда поезд его уносил в Марсель.
IV
Около того же времени Жюльюсу де Барайулю пришлось отправиться в Рим на большой конгресс по обществоведению. Собственно, его туда не приглашали (по социальным вопросам он имел не столько сведения, сколько мнения), но он был рад такому случаю, чтобы завязать отношения с некоторыми светилами науки. А поскольку как раз по дороге находился Милан, а в Милан, как мы знаем, по совету отца Ансельма отправились жить Арманы Дюбуа, Барайуль заодно повидал и свояка.
В тот самый день, когда Лилиссуар выехал из По, Жюльюс позвонил в дверь Антиму.
Его ввели в жалкую трехкомнатную квартирку, если можно считать за комнату темную каморку под лестницей, где Вероника сама варила какие то овощи – их обычную пищу. Уродливый металлический рефлектор переправлял в квартиру тонкий, бледный луч света из дворика; свою шляпу Жюльюс оставил у себя в руках, чтобы не класть на подозрительную клеенку, накрывавшую овальный стол. Застыв от ужаса перед ней, он схватил Антима за руку и воскликнул:
– Бедный друг мой, вы не можете здесь оставаться!
– Почему вы жалеете меня? – ответил Антим.
Вероника поспешно явилась на их голоса:
– Верите ли, дорогой Жюльюс, с нами поступили так несправедливо, так недобросовестно, а он только это одно и твердит!
– Кто велел вам ехать в Милан?
– Отец Ансельм; впрочем, мы все равно не могли больше платить за квартиру на виа ин Лючина.
– А какая нам в ней нужда? – сказал Антим.
– Вопрос не в том. Отец Ансельм обещал вам возмещение. Знает ли он о вашей нужде?
– Делает вид, что не знает, – сказала Вероника.
– Надобно жаловаться епископу Тарбскому.
– Антим так и сделал.
– И что он сказал?
– Это превосходный человек; он весьма укрепил меня в вере.
– Но с тех пор как вы здесь, вы кому нибудь об этом дали знать?
– Я чуть было не встретился с кардиналом Пацци, который почтил меня своим вниманием; недавно я ему писал; он проезжал через Милан, но передал мне через лакея…
– Что, к сожалению, приступ подагры не позволяет ему выйти из комнаты, – перебила Вероника.
– Чудовищно! – воскликнул Жюльюс. – Об этом надо уведомить Рамполлу.
– О чем уведомить, дорогой друг? Верно, что я немного оскудел, но в чем мы нуждаемся сверх имеющегося? Когда я был состоятелен – заблуждался, грешил, болел. Теперь я здоров. Когда то вы могли по праву жалеть меня. Да ведь вы же знаете: ложные блага отвращают от Бога.
– Но эти ложные блага, в конце концов, принадлежат вам по праву. Я согласен, что Церковь учит их презирать, но не соглашусь, когда она у вас их отбирает.
– Как верно! – сказала Вероника. – С каким облегчением я слушаю вас, Жюльюс! Он себе знай смиряется, а я вся закипаю; никак его не заставишь себя защищать; дал себя ощипать как гусенка, и еще спасибо говорит всем, кто желал взять и взял его добро во имя Божие…
– Вероника, мне тяжко слушать от тебя такие речи; все, что творится во имя Божие, – благо.
– Если вам нравится сидеть на пепелище…
– Иов сидел на гноище, друг мой.
Вероника обратилась к Жюльюсу:
– Слышите, что он говорит? И вот точно так каждый день – одни монашеские речи на устах; я с ног валюсь: покупки, стряпня, приборка, – а мне на это все цитируют Евангелие, говорят, что я пекусь о многом, и советуют смотреть на лилии полевые.
– Я тебе, как могу, помогаю, друг мой, – ангельским голосом ответил Антим. – Ведь я теперь ходячий, так что много раз предлагал тебе сходить на базар или вместо тебя прибраться в доме.
– Это дело не мужское! Пиши себе дальше свои проповеди, только старайся, чтобы тебе за них побольше платили. – Она раздражалась все больше и больше (а прежде была такая веселая!): – Стыд и срам! Вспомнить только, сколько он получал в «Депеш» за безбожные статейки – а теперь «Паломник» за его поучения дает два гроша, так он и то умудряется больше половины оставлять нищим.
– Так он же просто блаженный! – озадаченно воскликнул Жюльюс.
– Верно, блаженный, то то и злит! Глядите ка: знаете, что это? – Она прошла в дальний темный угол комнаты и взяла там клетку для цыплят. – Здесь пара крыс, которым господин ученый в свое время выколол глаза.
– Боже мой! Вероника, для чего вы к этому возвращаетесь? Когда я ставил на них опыты, вы хорошо их кормили, а я вас за то упрекал… Да, Жюльюс, когда я был злодеем, я из пустого ученого любопытства ослепил этих бедных животных, а теперь забочусь о них; это совершенно естественно.
– Хотел бы я, чтобы и Церковь, ослепившая вас, сочла естественным сделать для вас то, что вы для этих крыс.
– Ослепившая? От вас ли я это слышу? Просветившая, брат мой, просветившая!
– Вы от меня слышите о фактах. Положение, в котором вас бросили, – вещь, по моему, недопустимая. Церковь взяла на себя обязательства перед вами; совершенно необходимо, чтобы она их выполнила: необходимо для ее чести и для нашей веры. – Он обратился к Веронике: – Раз вы ничего не получаете, обращайтесь выше – все время выше и выше. Я говорил вам о Рамполле? Напрасно; теперь я хочу подать ходатайство самому папе: Святейшему Отцу известно о вашем обращении. Такое надругательство над справедливостью стоит того, чтобы довести до него. Завтра же еду в Рим.
– Останьтесь у нас поужинать, пожалуйста, – робко посмела сказать Вероника.
– Прошу меня простить, у меня не слишком крепкий желудок. – Тут Жюльюс, чьи ногти были всегда ухоженны, заметил короткие, тупые пальцы Антима. – Когда поеду опять из Рима, задержусь у вас подольше и поговорю с вами, дорогой Антим, о новой задуманной книге.
– Я на днях перечитал «Воздух вершин», и он мне понравился больше, чем поначалу.
– И совершенно напрасно – это неудачная книга; я расскажу вам почему, когда вы будете в состоянии меня выслушать и понять те странные мысли, что тревожат меня сейчас. Мне много нужно сказать. Но сегодня – ни слова больше!
И он ушел от Арманов Дюбуа, пожелав на прощание хранить надежду.
Книга четвертая
«ТЫСЯЧЕНОЖКА»
И одобрить я могу только тех, кто ищет, стеная.
Паскаль.
Фрагмент 3421
I
Амедей Лилиссуар уехал из По с пятьюстами франками в кармане: этого непременно должно было хватить на поездку, в какие бы сверхсметные расходы ни вовлекла его злокозненная Ложа. Кроме того, если сумма окажется недостаточной, если станет видно, что придется еще задержаться, он отпишет Блафаффасу, который держал для него небольшие свободные средства.
Билет он взял только до Марселя, чтобы в По никто не узнал, куда он едет. Билет третьего класса от Марселя до Рима стоил всего тридцать восемь сорок и притом позволял ему делать остановки по дороге; этим правом он собирался воспользоваться не для удовлетворения любопытства к чужим краям, которое в нем никогда не бывало сильно, а из нужды во сне, которая была очень требовательна. Иными словами, он больше всего на свете боялся бессонницы – а поскольку Церковь нуждалась в том, чтобы в Рим он прибыл свеженьким, то он позволит себе пару дней промедления да какие то расходы на гостиницу… Что это по сравнению с ночью в вагоне – вне всякого сомнения, бессонной и чрезвычайно нездоровой из за испарений попутчиков; а если кто из них решит освежить воздух и вздумает открыть окошко – это же верная простуда… Итак, на первую ночь он остановится в Марселе, на вторую в Генуе в каком нибудь отельчике без роскоши, но удобном, какие всегда без труда находишь рядом с вокзалом. Так что в Риме он будет лишь послезавтра к вечеру.
Впрочем, его забавляло уже само путешествие, уже то, что он едет один: до сорока семи лет он жил всегда под чьей нибудь опекой, сопровождаемый либо женой, либо другом своим Блафаффасом. Забившись в уголок вагона, он улыбался, как коза выставляя зубы, в предвкушении невинных приключений. Все шло хорошо до Марселя.
На другой день он уехал не туда. Поглощенный чтением только что купленного бедекера по Центральной Италии, он перепутал поезд и отправился прямо в Лион, заметил это лишь в Арле, когда поезд уже тронулся; пришлось проехать до Тараскона и оттуда ехать обратно. Потом он сел на вечерний поезд до Тулона, чтобы не ночевать опять в Марселе: там его заели клопы.
И ведь смотрелся тот номер очень недурно, с окнами на Канебьеру; симпатичной – ей ей! – казалась поначалу и кровать, в которую, сложив одежду, посчитав расходы и помолившись, он доверчиво улегся. Он валился с ног и тотчас уснул.
У клопов особенный норов: они ждут, пока задуют свечу, и, как только станет темно, выступают в поход. Идут не наугад, а шествуют прямо к шее, которую любят особенно; иногда направляются к запястьям; некоторые чудаки предпочитают щиколотки. Неизвестно зачем, они впрыскивают под кожу спящему тонкую жгучую эссенцию, едкость которой многократно возрастает при малейшем трении.
Лилиссуар проснулся от такого сильного зуда, что зажег свечку и побежал к зеркалу; он увидел под нижней челюстью расплывчатое красное пятно со множеством неясных белых пятнышек, но свечка светила плохо, зеркальная амальгама была грязная, глаза Лилиссуара затуманены сном… Он улегся опять, не переставая чесаться, задул огонь, пять минут спустя снова зажег: кожа горела невыносимо. Подскочив к умывальнику, он намочил из кувшина платок и приложил к воспаленному месту: оно стало больше, доходя уже до ключицы. Амедей решил, что заболевает, и помолился, потом опять погасил свечу. Облегчение от холодного компресса продолжалось слишком недолго, чтобы дать страждущему уснуть: к зуду от жгучего вещества теперь добавлялось неудобство от мокрого воротника ночной рубашки, смоченного к тому же еще и слезами. И вдруг Лилиссуар подскочил от ужаса: клопы! Это же клопы! Он поразился, как это раньше не понял – но ведь он этих насекомых знал только по названию; что общего между укусом в определенное место и этим жжением где то по всему телу? Он соскочил с кровати и зажег свечу в третий раз.
Он был нервен и жизни не знал; как и многие, он совершенно неправильно представлял себе жизнь клопов и теперь, похолодев от омерзения, принялся поначалу искать их на себе – не увидев ни одного, подумал, что ошибся, уже опять решил, что заболел. На простыне тоже ничего не было; он собрался лечь, но ему пришло в голову приподнять валик кровати. Там он заметил три крохотные черные горошинки, стремительно забившиеся в складку простыни. Они!
Он поставил свечку на стол и устроил облаву: развернул складку и засек пятерых; из брезгливости он не раздавил их ногтем, а отнес в ночной горшок и там затопил мочой. С полминуты он с жестоким удовольствием смотрел, как они барахтаются; ему стало лучше; он лег опять; задул огонь.
Зуд почти сразу же усугубился; появился и новый очаг – на затылке. Он в отчаянье зажег свечку, встал, а рубашку снял, чтобы как следует рассмотреть ее ворот. В конце концов он заметил на шве едва различимые красные точки; он раздавил их рубашкой – они оставили на полотне кровавые пятнышки. Такие маленькие, а такие гадкие! Трудно было поверить, что это уже клопы, но, еще раз подняв валик, он обнаружил там огромную клопину – должно быть, мать этих клопиков. Тогда, взбодрившись, возбудившись, почти что развеселившись, он снял валик, собрал постель и начал осматривать все методически; ему теперь казалось, что он их видит повсюду, но в конечном итоге поймал всего четырех, лег и часок отдохнул спокойно.
Потом снова стали кусать. Он еще раз пошел на охоту, потом наконец выбился из сил, решил – будь что будет, и притом заметил, что, если укус не трогать, он в общем то заживает довольно быстро. На рассвете последние клопы насытились и оставили его. Он глубоко заснул, и тут коридорный пришел будить его к поезду.
В Тулоне были блохи.
Он, должно быть, подцепил их в вагоне. Целую ночь он чесался, метался, ворочался и не засыпал. Чувствовал, как они бегают у него по ногам, щекочут в паху, как от них лихорадит. Кожа у него была нежная, поэтому от укусов вскакивали крупные волдыри; он еще больше разгонял воспаление, потому что чесался так, словно это было приятно. Он несколько раз зажигал свечку, вставал, снимал рубашку, надевал опять и ни одной блохи убить не смог: он их едва успевал на мгновенье заметить; они от него убегали, а даже если ему и удавалось какую поймать – не успевал он подумать, что блоха уж мертва, раздавлена на ногте, как в ту же секунду она вздувалась, поднималась жива и здорова и прыгала пуще прежнего. Он уже пожалел о клопах. Он бесился, и в горячке бесплодной охоты окончательно разогнал сон.
Весь следующий день ночные нарывы зудели, а щекотка по телу указывала, что гостьи все еще тут. От страшной жары он чувствовал себя еще намного хуже. Поезд был набит работягами; они пили, курили, плевали, рыгали и сервелат жевали такой вонючий, что Лилиссуара несколько раз чуть не вырвало. Но перейти в другое купе он решился только на границе: как бы работяги, видя, что он уходит, не подумали, что стесняют его. В том купе, куда он перешел затем, могучая кормилица меняла пеленки младенцу. Он попытался все таки уснуть, но тут ему стала мешать собственная шляпа. То была плоская белая соломенная шляпа с черной лентой, из тех, что называют обычно «канотье». Когда Лилиссуар оставлял ее в нормальном положении, жесткие поля не давали ему прислониться к стенке, если же сдвигал шляпу назад, поля зажимало между затылком и стенкой, а верх подскакивал над головой и торчал словно миска. Тогда он решил шляпу вовсе снять, а макушку прикрыть платком, уронив его концы на глаза, чтобы не мешал свет. Но уж к ночи Амедей хорошо приготовился: утром в Тулоне купил коробку порошка от насекомых, а вечером, думал он, хотя бы это и стоило дорого, он остановится непременно в лучшем отеле; ведь если и в эту ночь он не выспится, в каком физическом истощении доберется до Рима? С ним тогда самый завалящий масон справится.
Перед вокзалом в Генуе стояли омнибусы главных отелей; Амедей пошел к одному из самых шикарных, не устрашившись высокомерия лакея, который схватил было его убогий чемоданчик, но Амедей не пожелал расстаться с ним: отказался поставить на верх экипажа, а потребовал взять с собой и поставил рядом на мягком сиденье. В вестибюле гостиницы портье говорил по французски и тем его приободрил; он пустился во все тяжкие: не только попросил «номер получше», но еще и стал расспрашивать про те, что ему предлагали, твердо решив, что ничто дешевле двенадцати франков ему не подойдет.
Номер за семнадцать франков, который он выбрал, прежде осмотрев еще несколько, был просторный, чистый, изящный без излишеств; изголовьем к стене стояла кровать – медная, чистая, наверняка ненаселенная: пиретрум стал бы для нее оскорблением. За створками огромного шкафа прятался умывальник. Два больших окна выходили в сад. Амедей высунулся в темноту, вглядываясь в неясные сплошные купы листвы; он медлил, чтобы нежаркий воздух утихомирил его лихорадку и склонил ко сну. Над кроватью туманным облаком с трех сторон до земли свисал тюлевый полог; спереди шнурочки, похожие на фалы паруса, поднимали его грациозным изгибом. Лилиссуар узнал в нем то, что называют сеткой от комаров, – прежде он никогда не считал нужным ею пользоваться.
Умывшись, он с наслажденьем улегся на чистом белье. Окно он оставил открытым – не настежь, конечно, чтобы не подхватить простуду или ячмень, а одну створку, так, чтоб из нее не дуло прямо на него; он посчитал расходы, помолился и потушил свет. (Освещение в номере было электрическое, выключалось поворотом рубильника.)
Лилиссуар собрался засыпать, но тоненький писк напомнил ему, что он забыл об одной необходимой предосторожности: окно открывать лишь после того, как погасишь свет – не то налетят комары. Он припомнил, что где то читал благодарность Богу, одарившему летучее насекомое особым музыкальным инструментом, который предупреждает спящего, что его сейчас укусят. Затем он опустил со всех сторон непроницаемый полог. «Это же гораздо лучше, – думал он, засыпая, – чем пучки мохнатой сухой травы, которые продает Блафаффас отец под дурацким названием «верное»; их поджигают под оловянной миской, они горят, и от них идет масса одуряющего дыма, только они еще раньше, чем уморят комаров, до полусмерти задушат людей. Верное! Придумал же название! Верное!» Он уже почти уснул, когда вдруг его сильно укололо в ноздрю. Он поднес руку к носу, стал щупать нарыв – и тут укол в руку, а потом насмешливый звон у самого уха. Ужас! Он запер врага в собственном укреплении! Амедей подскочил к выключателю и зажег лампочку.
Точно! Комар сидел там, на самом верху сетки. Амедей был немного дальнозорок и видел его прекрасно: до нелепости тоненький, сидит на четырех лапках, а заднюю пару держит на отлете – длинную, словно завитком. Вот нахал! Амедей встал на кровати. Но как убить насекомое на зыбкой газовой ткани? Да как нибудь! Он быстро, сильно шлепнул ладонью – ему показалось, что полог порвался. Комар точно был там; он посмотрел кругом, где его труп, ничего не увидел, но почувствовал новый укус – в ногу.
Тогда, чтобы защитить у своей особы хотя бы все, что возможно, Лилиссуар улегся в постель; потом лежал, пожалуй, с четверть часа, затаив дыхание и уже не решаясь гасить свет. Потом наконец, собравшись с духом – врага было не видно и не слышно, – повернул выключатель. И тут же снова началась музыка.
Он высунул из под одеяла одну руку, держа ладонь у лица, и как только чувствовал, что кто то пролетает мимо, с размаху шлепал себя по щеке или по лбу. Но тут же опять слышал пение комара.
После этого ему явилась идея закутать голову шарфом, отчего стало совсем безрадостно дышать, а комар все равно укусил его в подбородок.
После этого комар, должно быть, насытился и утих – по крайней мере Амедей, побежденный сном, его больше уже не слышал; он размотал шарф и заснул лихорадочным сном – спал и чесался. Наутро его нос, от природы орлиный, был похож на нос пьяницы, волдырь на ноге вздулся как чирей, а на подбородке стал похож на конус вулкана; Лилиссуар обратил на него внимание цирюльника, к которому зашел побриться перед отъездом из Генуи, чтобы в Рим явиться в приличном виде.
II
В Риме Лилиссуар слонялся у вокзала с чемоданом в руке усталый, растерянный, не понимающий, где он, не мог ни на что решиться и сил имел только на то, чтобы отклонять посулы гостиничных зазывал, но тут ему повезло: он встретил факкино, который говорил по французски. Батистен, еще почти безбородый быстроглазый юноша, родился в Марселе; признав в Амедее земляка, он вызвался нести ему чемодан и служить гидом.
Во все время долгого путешествия Лилиссуар листал и перелистывал бедекер. Какой то инстинкт, предчувствие, внутренний голос почти сразу же отвели его заботы о святом деле от Ватикана и сосредоточили на замке Святого Ангела, бывшем мавзолее Адриана – знаменитой темнице, в тайных казематах которой томилось некогда множество славных узников и которую подземный ход, как говорят, соединяет с Ватиканом.
Он внимательно разглядывал план. «Искать жилье надобно тут», – решил он, ткнув пальцем в набережную Тординона прямо напротив замка. И провиденциальному совпадению было угодно, чтобы именно туда повел его Батистен: не на саму набережную – она, собственно говоря, всего лишь незастроенный проезд, – а совсем рядом, на виа деи Векьерелли (по нашему – улицу Старичков), третью от моста Умберто, выходящую к самой насыпи; он знал там тихий дом (из окон четвертого этажа, чуть чуть высунувшись, можно видеть и мавзолей), где очень милые дамы говорят на любых языках, а одна по французски прямо таки замечательно.
– Если, сударь, вы устали, можно взять экипаж, туда далеко… Верно, сегодня не так жарко; дождик прошел; после долгой дороги немного пройтись полезно… Нет, чемодан не тяжелый; конечно, донесу… В Риме вы в первый раз? Из Тулузы, должно быть, сударь? Ах, из По… мне бы догадаться по выговору.
Так за разговором они и шли. Пошли по улице Виминале, потом по Агостино Депретиса, которая от Виминале ведет к Пинчо, потом по улице Национале, вышли на Корсо, перешли ее; дальше они уже двигались по лабиринту безымянных переулочков. Чемодан был до того не тяжел, что факкино шагал очень скоро, а Лилиссуар еле еле за ним поспевал: ковылял позади, валясь от усталости и плавясь от жары.
– Вот и пришли, – сказал Батистен, когда путешественник уже готов был просить пощады.
Лилиссуар еле решился свернуть на улицу или, точнее, в переулок Векьерелли – такой он был узкий и темный. Батистен между тем уже вошел во второй дом направо, чья дверь находилась в нескольких метрах от набережной; в ту же секунду Лилиссуар увидел, как оттуда вышел берсальер; красивая форма, которую он приметил еще на границе, его успокоила: армии он доверял. Амедей прошел несколько шагов. На пороге явилась женщина – очевидно, хозяйка заведения – и любезно ему улыбнулась. На ней был черный атласный передник, браслеты, на шее лазоревая тафтяная лента; иссиня черные волосы, собранные башней, держал огромный черепаховый гребень.
– Твой чемодан на четвертый отнесли, – сказала она Амедею. Он принял ее тыканье то ли за итальянский обычай, то ли за плохой французский язык.
– Grazia! – сказал он и тоже улыбнулся. «Grazia»! Это значило «спасибо» – единственное слово, которое он мог произнести по итальянски, а говоря с дамой, считал вежливым употреблять в женском роде.
Он поднялся наверх, останавливаясь на каждой площадке, чтоб отдышаться и набраться храбрости, потому что очень устал, а мерзкая лестница все делала, чтобы вогнать его в отчаянье. Площадки следовали через каждые десять ступеней; лестница, колеблясь и вихляя, трижды спотыкалась на них, пока добиралась до нового этажа. На потолке над самой первой площадкой, против входной двери, висела клетка с канарейкой, которую было видно и с улицы. На вторую площадку шелудивый кот притащил хвост сушеной трески и собирался приняться за еду. На третью выходили отхожие места; двери были открыты и рядом со стульчаками видны большие желтые глиняные горшки, из которых торчали ручки ершиков; на этой площадке Лилиссуар не остановился.
На втором этаже чадила керосиновая лампа рядом с большой застекленной дверью, на которой полустертыми буквами написано было «Salone» – однако за дверью было темно; через стекло Амедей лишь с трудом разглядел на противоположной стене зеркало в позолоченной раме.
Когда он подходил к седьмой площадке, из комнат третьего этажа вышел еще один военный – на сей раз артиллерист, – сбежал вниз по лестнице, налетел на него и со смехом пробормотал какое то итальянское извинение, прежде вернув Амедея в вертикальное положение: Лилиссуар был похож на пьяного и от усталости еле мог стоять на ногах. Если первый мундир его утешил, то второй, пожалуй, привел в замешательство.
«С этими военными шума не оберешься, – подумал он. – Хорошо, что мой номер на четвертом этаже: будут хотя бы не надо мной».
Едва он миновал третий этаж, как его окликнула, прибежав откуда то из глубин коридора, женщина в распахнутом пеньюаре и с растрепанными волосами.
«Она, должно быть, обозналась», – подумал он и поскорее стал подниматься дальше, отводя глаза, чтобы не смутить даму, застигнутую в дезабилье.
До четвертого этажа он добрался вовсе задохнувшись и увидел там Батистена; тот разговаривал по итальянски с какой то женщиной неопределенного возраста, которая Амедею очень напомнила кухарку Блафаффаса – только не такая жирная.
– Ваш чемоданчик в номере шестнадцатом, третья дверь. Только осторожно, там в коридоре ведро с водой.
– Оно протекает, вот я его и выставила, – сказала женщина по французски.
Дверь шестнадцатого номера была открыта; на столе горела свеча, освещая комнату, а немного и коридор, где у пятнадцатого номера под жестяным умывальным ведром растекалась и блестела на плитке лужа. Лилиссуар переступил через нее; лужа сильно воняла. Чемодан был на месте, на виду, на стуле. В душной комнате у Амедея тотчас же закружилась голова; он бросил на кровать шляпу, зонт и плед, а сам рухнул в кресло. Пот струился по лбу; он думал, ему сейчас станет дурно.
– А это госпожа Карола, она говорит по французски, – сказал Батистен. Они вместе вошли в комнату.
– Откройте окно, пожалуйста, – выдохнул Лилиссуар; сил встать у него не было.
– Ой, да как же он вспотел! – твердила госпожа Карола, достав из за кофточки носовой платочек и утирая пот с бледного лица.
– А мы его к окошку поближе.
Они вдвоем подняли кресло, в котором безвольно болтался почти совсем бесчувственный Амедей, и поставили так, чтобы он мог дышать не вонью из коридора, а многообразными дурными запахами с улицы. Впрочем, прохлада привела его в себя. Он порылся в кошельке и достал монетку в пять лир, приготовленную для Батистена:
– Большое вам спасибо. А теперь оставьте меня.
Факкино ушел.
– Больно много ты ему дал, – сказала Карола.
Амедей принимал тыканье за итальянский обычай.
Теперь ему хотелось только лечь, но Карола, по видимому, уходить не собиралась; тогда, влекомый вежливостью, он начал с ней разговор:
– Вы говорите по французски как француженка.
– Что ж тут такого? Я из Парижа. А вы?
– Я с Юга.
– Так я и поняла. Как вас увидела, так и подумала: этот господин, должно быть, из провинции. В первый раз в Италии?
– В первый.
– По делам приехали?
– Да.
– Рим красивый город, много есть чего посмотреть.
– Конечно… Только сегодня я немножко устал, – решился он признаться. – Я три дня был в дороге, – добавил он, словно извиняясь.
– Верно, сюда ехать далеко.
– И три ночи не спал.
В ответ на это госпожа Карола с той внезапной итальянской фамильярностью, к которой Амедей все никак не мог привыкнуть, ущипнула его за подбородок:
– Ах, шалунишка!
От этого жеста щеки Амедея немного порозовели; чтобы отвести от себя недостойные подозрения, он стал пространно рассказывать о клопах, блохах и комарах.
– Здесь этого ничего нет. Видишь, как чисто.
– Правда; я надеюсь хорошо выспаться.
Но она все не уходила. Он с трудом поднялся с кресла, поднес руку к жилетке, расстегнул первую пуговицу и решился сказать:
– Я, наверное, лягу…
Госпожа Карола поняла его смущение:
– А, ты хочешь, чтобы я на минутку вышла; понятно… – тактично сказала она.
Как только она ушла, Лилиссуар повернул ключ в замке, достал из чемодана ночную рубашку, улегся в постель. Но замок, видимо, плохо держал: едва он задул свечку, дверь приоткрылась и за кроватью, совсем рядом с кроватью, показалось улыбчивое лицо Каролы…
Через час он опомнился. Карола, голая, лежала в его объятиях.
Он вытащил из под нее затекшую руку, отодвинулся. Она спала. Слабый свет из переулка освещал комнату, а слышно было только ровное дыхание этой женщины. Тогда Амедей Лилиссуар, чувствуя во всем теле и в душе незнакомую прежде истому, высунул тощие ноги из под простынь, сел на краю кровати и заплакал.
Как прежде струился по нему пот, так теперь слезы омывали его лицо и смешивались с железнодорожной пылью; бесшумно, безостановочно истекали они тонким ручьем из глубин его существа как из некоего потаенного источника. Он думал об Арнике, о Блафаффасе… Ах! Видели бы они это! Никогда он теперь не посмеет занять свое место рядом с ними! Затем он вспомнил о своей опороченной высочайшей миссии и застонал:
– Кончено! Я недостоин… Кончено! Воистину кончено!
Стонал он тихонько, но его стенания непривычным звучанием разбудили Каролу. Он уже стоял на коленях у кровати и колотил себя кулаком во впалую грудь; пораженная Карола слышала, как он стучит зубами, рыдает и все твердит:
– Спасайся кто может! Разрушена Церковь!
Наконец она не выдержала:
– Да что с тобой, старичок, милый? Ты с ума сошел?
Он обернулся к ней:
– Прошу вас, госпожа Карола, оставьте меня… Теперь мне непременно нужно побыть одному… Завтра утром мы увидимся.
И поскольку винил он, в конце концов, только себя самого, он тихонько поцеловал ее в плечо:
– Ах! Вы не знаете, как страшно то, что мы сейчас сотворили… Нет, нет! Не знаете. И никогда не дано вам будет узнать.
III
Не в один департамент Франции запустило мошенническое предприятие под громкой вывеской «Крестовый поход за избавление папы» свои преступные щупальца; Протос – мнимый каноник из Вирмонталя – был не единственным его агентом, а графиня де Сен При – отнюдь не единственной жертвой. И не все жертвы оказались равно обольщены, хотя бы и все агенты проявили равную расторопность. Даже Протосу – бывшему товарищу Лафкадио – после дела расслабляться не приходилось: он все время держал ухо востро, как бы духовенство (настоящее) не прознало про это дело, и охранял тылы столь же изобретательно, как и наступал. Но он умел менять обличья, а помогали ему прекрасно: от головы до хвоста этой шайки (называлась она «Тысяченожка») царили дивное согласие и послушание.
В тот же вечер Протос узнал от Батистена, что приехал некий иностранец, и несколько встревожился, что он из По. На другой день в семь часов утра он был уже у Каролы. Она еще не вставала.
Все, что он от нее узнал: сбивчивый рассказ о случившемся ночью, о том, как «паломник» (она его так назвала) впал в отчаянье, о его слезах и причитаньях, – не оставило места сомнениям. Его проповедь в По решительно принесла плоды, вот только не совсем того сорта, какого Протосу хотелось. Теперь надо было глаз не спускать с этого малахольного крестоносца, а то он спроста всех как раз и заложит…
– Ну ладно, пропусти меня! – прикрикнул он на Каролу.
Фраза могла показаться странной, потому что Карола еще лежала в постели, но странности никогда не останавливали Протоса. Он встал коленом на кровать, другую ногу перекинул через девицу и перекувыркнулся так ловко, что разом оказался между стеной и чуть отъехавшей от нее кроватью. Карола, видимо, привыкла к этому приему, потому что она просто спросила:
– Что ты хочешь делать?
– Священником переоденусь, – ответил он так же просто.
– А потом опять с той стороны вернешься?
Протос немножко подумал и ответил:
– Ну да, пожалуй, так натуральнее.
С этими словами он наклонился, отворил потайную дверцу, спрятанную в стенной обшивке, до того низенькую, что кровать ее всю закрывала. Когда он просунулся в эту дверцу, Карола схватила его за плечо.
– Послушай, – строго прикрикнула она, – ничего с ним не делай, не надо!
– Говорят же тебе, я пошел священником переодеться!
Как только он скрылся, Карола встала и принялась одеваться.
По правде, я сам не знаю, какого я мнения о Кароле Негрешитти. Выкрик, который у нее сейчас вырвался, пожалуй, доказывает, что сердце ее не слишком глубоко испорчено. Так в самом лоне разврата подчас открывается удивительная нежность чувств подобно тому, как голубой цветок расцветает на куче навоза. По сути своей Карола была покорна и преданна, и, подобно большинству женщин, нуждалась в руководителе. Когда Лафкадио бросил ее, она тотчас пустилась разыскивать первого своего любовника, Протоса – с досады, из мести, назло. И снова ей пришлось пережить нелегкие дни, и Протос, не успев ее получить, сразу снова же сделал ее своим инструментом. Потому что Протос любил власть.
Другой человек, не Протос, мог бы поднять, возродить эту женщину. Но этого прежде всего надо было бы захотеть. Протос же, наоборот, как будто нарочно задался целью оподлить ее. Мы уже видели, каких постыдных услуг требовал от нее этот бандит; честно говоря, казалось, что и она соглашалась на это без особого отвращения, но душа, восстающая против своего жалкого жребия, часто сама не замечает своих первых движений: лишь под действием любви обнаруживается потаенное противление. Неужто Карола влюбилась в Амедея? Было бы неосторожно утверждать это, но при соприкосновении с его чистотой смутилась ее испорченность, и выкрик, переданный мной, без сомнения, выплеснулся из глубин ее сердца.
Протос вернулся. Одежды он не поменял. В руках у него был сверток шмотья, который он положил на стул.
– Что такое? – спросила она.
– Я передумал. Сначала надо пойти на почту и посмотреть его корреспонденцию. Переоденусь потом, в обед. Дай ка мне зеркальце.
Он подошел к окну, внимательно рассмотрел свое отражение, приклеил темные, совсем чуть чуть светлее черных волос, коротко подстриженные усики.
– Кликни Батистена.
Карола была уже совсем готова. Стоя возле двери, она затягивала шнуровку.
– Я тебе сто раз говорил: чтобы я тебя не видел с этими запонками. Ты с ними очень приметная.
– Ты же знаешь, кто мне их подарил.
– То то и оно.
– Ты что, ревнуешь?
– Вот дура!
Тут постучал и вошел Батистен.
– Давай попробуй сделать шаг в карьере, – сказал ему Протос, кивая на пиджак, воротничок и галстук, которые принес из за стены – они лежали на стуле. – Будешь водить клиента по городу. Я его у тебя перейму вечером. Из виду не теряй.
Амедей исповедался в Сан Луиджи деи Франчези, а не у Святого Петра: собор пугал его своей огромностью. Батистен проводил его туда, потом отвел на почту. Как и следовало ожидать, у «Тысяченожки» там были свои люди. По визитной карточке, пришпиленной к чемодану Лилиссуара, Батистен узнал его имя и передал Протосу; тому ничего не стоило получить у замешанного в дело служащего письмо от Арники, и он без зазрения совести прочитал его.
– Странно! – воскликнул Лилиссуар, когда час спустя сам потребовал свою корреспонденцию. – Странно! Как будто конверт уже вскрывали.
– Здесь это часто бывает, – флегматично сказал Батистен.
К счастью, Арника была благоразумна и позволяла себе лишь самые туманные намеки. Письмо, собственно, оказалось коротенькое; Арника только писала, что аббат Мюр, «прежде чем что либо предпринимать», советует встретиться в Неаполе с кардиналом Сан Феличе, бенедиктинцем. Невозможно было и желать выражений более невнятных, а значит, и менее компрометирующих.
IV
У мавзолея Адриана, именуемого замком Святого Ангела, Лилиссуар пережил горькое разочарование. Огромная масса здания высилась посреди двора, в который вход посторонним был запрещен – допускались только туристы по пропускам и даже, как специально было указано, лишь в сопровождении сторожа.
Эти чрезвычайные меры охраны, само собой, подтверждали подозрения Амедея, но они же давали ему и меру из ряда вон выходящей трудности предприятия. На почти пустынной в предвечерний час набережной, у внешней стены, оборонявшей подходы к зданию, Лилиссуар наконец избавился от Батистена. Он ходил взад вперед у подъемного моста замка, мрачен и пав духом, потом отошел к самому берегу Тибра и попытался хоть что нибудь рассмотреть, заглянув через первую линию ограждения.
Сперва он не обратил внимания на священника (мало ли священников в Риме!), сидевшего рядом на скамейке и с виду полностью погруженного в чтение молитвенника, но на самом деле давно исподтишка наблюдавшего за Амедеем. Достойный священнослужитель носил длинную густую серебристую шевелюру, а с этим уделом старости входил в противоречие молодой, свежий цвет лица – знак праведной жизни. По лицу сразу был виден священник, а по какой то особенной благопристойности, свойственной этому человеку, – французский священник. Когда Лилиссуар в третий раз прошел мимо скамейки, аббат вдруг встал, подошел к нему и, чуть не рыдая, произнес:
– Как! Я не один! Как! Вы тоже его разыскиваете!
С этими словами он закрыл лицо ладонями, и разразились его долго сдерживавшиеся рыдания. Потом он вдруг спохватился:
– Неразумный, спрячь свои слезы! Прекрати воздыхания! – Он схватил Амедея под локоть: – Не будем здесь оставаться, сударь, мы под наблюдением. Проявление чувств, от которого я не мог удержаться, уже замечено.
Пораженный Амедей следовал за встречным.
– Но как же, – смог он наконец выговорить, – как же могли вы узнать, почему я здесь?
– Дай Бог, чтобы только я это сообразил! Но ваша тревога, но печаль во взгляде, с которой вы осматривали эти места, – могут ли они ускользнуть от того, кто уже три недели днем и ночью вожделенно ждет их? Увы, сударь! Едва я увидел вас, как некое предчувствие, некое уведомление свыше заставило меня признать вашу душу сродни моей… Осторожно, кто то идет. Ради Христа, изобразите совершенную беззаботность.
Навстречу им по набережной шел зеленщик. Аббат тотчас заговорил, как ни в чем не бывало продолжая беседу, только намного живее:
– А поэтому «Вирджинию», которую так ценят некоторые курильщики, прикуривать можно только от свечи, вытащив из середины соломенный фитилек: его вставляют, чтобы в середине сигары оставался тоненький просвет, по которому идет дым. Если у «Вирджинии» нет такого фитилька, ее можно просто выкинуть. Я, сударь, знал очень тонких ценителей, которые закуривали до шести штук, пока не выберут подходящую…
Зеленщик прошел.
– Видели, как он посмотрел на нас? Непременно было надобно сбить его с толку.
– Что ж это! – воскликнул ошеломленный Лилиссуар. – Неужели какой то простой огородник тоже из тех, кого мы должны опасаться?
– Сударь, я не могу утверждать наверняка, но предполагаю, что так. Окрестности этого замка под особливым надзором; тут так и рыщут тайные агенты полиции. Чтобы не возбуждать подозрений, они переодеваются в самые разные платья. Они так ловки, так хитры! А мы то столь неосторожны, столь доверчивы! Я вам вот что скажу, сударь: сам чуть было не выдал себя с головой, не остерегшись самого неприметного факкино, который просто вызвался донести, когда я сюда приехал, мой скромный багаж с вокзала к месту, где я поселился. Он говорил по французски, и хотя я по итальянски бегло разговариваю с детства, вы поймете, сударь, какие неотразимые чувства я испытал, услышав родной язык в чужой земле… И вот этот факкино…
– Из тех?
– Да, из тех. Вскоре мне удалось в этом убедиться. К счастью, я с ним почти что не разговаривал.
– Вы меня пугаете! – сказал Лилиссуар. – Когда я приехал сам, то есть вчера вечером, тоже попал к какому то гиду; доверил ему свои вещи, и он говорил по французски.
– Господи Иисусе! – в ужасе воскликнул священник. – Не Батистеном ли его звали?
– Батистеном! Это он! – простонал Лилиссуар; у него подогнулись коленки.
– Вот беда! Что вы ему сказали? – Священник крепко схватил его за руку.
– Ничего не припомню…
– Думайте, думайте! Вспомните, ради Христа!
– Да нет, право, – бормотал устрашенный Амедей… – Кажется, ничего я ему не говорил…
– Может, показали что нибудь?
– Нет, ничего, право, ничего, уверяю вас… Но как хорошо, что вы меня предупредили…
– В какую гостиницу он вас отвел?
– Не в гостиницу; я остановился на частной квартире.
– Это все пустяки. Все таки где вы живете?
– В одном переулочке; вы его, конечно, не знаете, – пролепетал Амедей очень смущенно. – Это не важно, я там больше не останусь.
– Только осторожно: если съедете слишком быстро, там поймут, что вы чего то боитесь.
– Да, пожалуй. Ваша правда: сразу съезжать лучше не стоит.
– Но как же я благодарю Бога, что вы приехали в Рим сегодня! Еще день, и я бы вас уже не встретил. Завтра, никак не позже, мне надо ехать в Неаполь встретиться с важной и весьма благочестивой особой, которая втайне занимается этим же делом.
– Это, случайно, не кардинал Сан Феличе? – спросил Лилиссуар дрожащим от волнения голосом.
Пораженный, священник отступил на пару шагов:
– Почему вы его знаете?
Потом опять подошел:
– Но что же я удивляюсь? В Неаполе он один посвящен в тайну, которой мы заняты.
– Вы… хорошо ли вы с ним знакомы?
– Хорошо ли! Увы, милейший сударь мой, ему то я и обязан… Впрочем, не важно. Вы намеревались с ним встретиться?
– Разумеется, если надо.
– Это самый лучший… – Аббат вдруг остановился и смахнул с глаза слезу. – Вы, конечно, знаете, как его разыскать?
– Полагаю, мне всякий покажет. В Неаполе его знают все.
– Естественно! Но вы же, само собой, не намереваетесь оповещать весь Неаполь о вашем приезде? Впрочем, быть того не может, чтобы вас уведомили о его участии в известном нам деле, а может быть, и передали через вас какое то послание, не научив, как с ним связаться.
– Я прошу прощения… – боязливо сказал Лилиссуар, которому Арника ничего в этом роде не сообщила.
– Как! Вы, быть может, намеревались искать его напрямик? Пожалуй, в самом дворце? – Аббат рассмеялся. – И так вот все ему и объявить без обиняков!
– Признаюсь вам…
– А вы знаете ли, сударь, – очень строго произнес новый знакомый, – знаете ли, что из за вас его тоже могут заточить в темницу?
Он был так сердит, что Лилиссуар не смел ничего ответить.
– Такое чрезвычайное дело доверяют таким простакам! – прошептал Протос. Он вытащил из кармана верхушку четок, спрятал обратно, потом лихорадочно перекрестился и опять обратился к своему спутнику: – Но кто же, наконец, сударь, велел вам заняться этим делом? Чьи указания вы исполняете?
– Простите меня, господин аббат, – ответил смущенно Лилиссуар, – я ни от кого не получал указаний: я всего лишь несчастный унылый грешник и ищу сам от себя.
Эти смиренные слова явно утешили аббата; он протянул руку Лилиссуару:
– Я говорил с вами сурово… но какие же опасности нас окружают! – Немного помедлил и продолжил: – Послушайте! Хотите, завтра поедемте вместе? Вместе и встретимся с моим другом… – Он возвел очи горе: – Да, я смею называть его своим другом, – продолжил он прочувствованно. – Присядем на минуточку тут на скамейке. Я черкну ему пару слов, мы оба подпишемся и так предуведомим его о нашем посещении. Если отправим письмо до шести вечера (до восемнадцати, как тут говорят), он получит его завтра утром, а в середине дня сможет уже нас принять; мы с ним даже наверняка успеем пообедать.
Они присели. Протос достал из кармана блокнот и на глазах у растерянного Амедея начал писать на чистом листке:
«Старина…»
Позабавившись остолбенением Лилиссуара, он прехладнокровно улыбнулся:
– А вы, дай вам волю, так и писали бы кардиналу?
Уже дружелюбней он все Амедею объяснил: раз в неделю кардинал Сан Феличе тайно выезжает из архиепископского дворца в одеянии простого священника, становится капелланом Бардолотти, отправляется на склоны Вомеро и там, на маленькой вилле, принимает немногих близких и получает секретные письма, которые адресуют ему на вымышленное имя посвященные. Но даже в этом простонародном обличье он не чувствует себя в безопасности: не может быть уверен, что письма, приходящие к нему по почте, не распечатываются, и всячески просит, чтобы в письмах не говорилось ничего важного, чтобы в тоне письма ничто не выдавало его сан и ни в чем ни на гран не выражало почтения.
Теперь Амедей был в курсе; он тоже улыбнулся.
– «Старина…» Так так, что же мы скажем старому приятелю? – веселился аббат, шевеля кончиком карандаша. – Вот! «Я привезу к тебе одного старичка чудачка». Ничего, ничего, в таком тоне и надо писать, я то знаю! «Достань бутылку другую фалернского, завтра мы вместе с тобой их и высосем. Будет весело». – Ну вот; подпишитесь и вы.
– Наверное, лучше будет не подписывать настоящее имя.
– Ваше можно, не страшно, – ответил Протос и написал рядом с фамилией Лилиссуара слово, которое по французски значит «подземелье».
– Как хитроумно!
– Что, вас удивляет моя подпись? А у вас все ватиканские подземелья на уме. Так знайте, милейший мой господин Лилиссуар: это слово латинское, произносится «каве», а значит оно: «берегись!».
Все это было сказано так высокомерно и странно, что бедный Амедей почувствовал, как у него по всему телу пробежали мурашки. Всего на миг: аббат Каве тут же перешел на прежний дружелюбный тон и протянул Лилиссуару конверт, на котором написал вымышленный адрес кардинала:
– Будьте любезны, отнесите на почту сами – так лучше: письма священников вскрывают. А теперь распрощаемся; нас больше не должны видеть вместе. Договоримся встретиться завтра в неаполитанском поезде в семь тридцать утра. Третий класс, не правда ли? Само собой, я поеду не в этой одежде, как можно! Вы увидите меня в облике простого калабрийского крестьянина. Иначе мне пришлось бы стричь волосы, а я не хочу. До свиданья! До свиданья!
Он ушел, несколько раз наскоро перекрестив Амедея.
– Как благодарить Бога, что послал мне этого достойного аббата! – шептал Лилиссуар по дороге домой. – Что бы я делал без него?
А Протос, уходя, шептал так:
– Будет тебе кардинал! А то ведь он сам, пожалуй, и до настоящего дошел бы!
V
Лилиссуар жаловался на сильную усталость, поэтому Карола в эту ночь дала ему поспать, хотя он ей понравился, а к тому же ее сразу охватили нежность и жалость, когда он ей признался, насколько неопытен в любовных делах. Итак, он спал – по крайней мере настолько, насколько позволял невыносимый зуд по всему телу от разных укусов: блошиных и комариных.
– Зачем же ты так чешешься! – говорила она ему на другое утро. – Только хуже расчесываешь. Вон какой красный! – прикоснулась она пальчиком к прыщу на подбородке. А когда он собрался уходить, сказала: – На ка, возьми вот это на память обо мне! – И она прицепила к манжетам его дорожной рубашки те самые мерзкие запонки, на которые так сердился Протос. Амедей обещал вернуться в тот же день вечером, в крайнем случае – завтра.
– Поклянись мне, что ничего с ним не сделаешь! – твердила секунду спустя Карола Протосу, который уже переоделся и собирался уйти через потайную дверь. Он опаздывал – не уходил сам, пока не выйдет из дома Лилиссуар, – поэтому до вокзала ему пришлось взять экипаж.
В новом облике: в широком крестьянском плаще, бурых портках, синих чулках, сандалиях с завязками, рыжей шляпе с узкими плоскими полями, с короткой трубкой в зубах – он был, надо признать, похож никак не на священника, а на самого настоящего разбойника из Абруцц. Лилиссуар, топтавшийся перед поездом, еле его узнал, когда он появился, прижав палец к губам, как святой Петр Мученик, потом прошел мимо, не подавая вида, что замечает спутника, и скрылся в головном вагоне. Но не прошло и минуты, как он опять появился за занавеской, прищурился, посмотрел на Амедея, махнул ему украдкой, чтоб подошел поближе, а когда тот садился в вагон, шепнул:
– Убедитесь только, что рядом никого нет.
Нет, никого – а купе у них в конце вагона.
– Я шел за вами следом, – продолжил разговор Протос, – но не стал подходить, чтобы нас не застали вместе.
– Как же случилось, что я вас не видел? – сказал Лилиссуар. – Я же много раз оборачивался, как раз чтоб убедиться, что за мной следом не идут. После ваших вчерашних слов я об этом забеспокоился; мне всюду видятся шпионы.
– К несчастью, это было слишком заметно. Вы думаете, очень натурально так оборачиваться каждые двадцать шагов?
– Боже мой! Так что, я выглядел как то…
– Подозрительно. Увы, это верное слово: подозрительно! Такой то человек себя как раз и выдает.
– И при всем том я даже не смог заметить, что вы идете за мной! Зато после нашего разговора мне буквально во всех прохожих мерещится что то не то. Когда они на меня смотрят, мне тревожно, а если не смотрят – думаешь, это они тебя нарочно не замечают. Я до сих пор никогда не обращал внимания, как редко можно понять, почему человек идет по улице. Из дюжины от силы четверо занимаются чем то, что сразу видно. О, вы меня, можно сказать, заставили задуматься! Знаете ли, для такой легковерной натуры, как я, быть настороже нелегко; этому надо учиться…
– Ба! Научитесь, быстро научитесь. Сами увидите: через какое то время это становится просто привычкой. Увы, мне пришлось ее приобрести. Самое главное – всегда казаться веселым. Так вот, к вашему сведению: если боитесь, что за вами идут следом, не оглядывайтесь; просто уроните зонтик или трость, смотря по погоде, или платок, и, поднимая его, посмотрите себе между ног, естественным движением. Советую вам поупражняться. А теперь скажите мне, как я вам в этом наряде? Я боюсь, не проглядывает ли кое где священник.
– Не беспокойтесь, – простодушно ответил Лилиссуар, – уверен: кроме меня, никто не сказал бы, кто вы такой. – Он с симпатией вгляделся в соседа, чуть наклонив голову. – Само собой, если посмотреть хорошенько, я и сквозь этот наряд замечаю что то церковное, а в вашем жизнерадостном тоне – отзвуки скорби, которая гложет нас обоих; но как же вы, должно быть, владеете собой, раз это столь мало заметно! Мне же это, я вижу, дается еще с трудом, но ваши советы…
– Какие у вас любопытные запонки на манжетах, – перебил его Протос: было забавно узнать на Лилиссуаре кошечек Каролы.
– Это подарок, – ответил Амедей, покраснев.
Жара стояла несносная. Протос выглянул в дверцу купе:
– Монте Кассино. Видите вон там, на горе, этот знаменитый монастырь?
– Вижу… – рассеянно отвечал Лилиссуар.
– Вы, как я гляжу, не большой любитель красот пути.
– Нет нет, – возразил Лилиссуар, – я их очень люблю, но сами посудите: могу ли я хоть чем то интересоваться, пока существует предмет моей тревоги? Так же и в Риме с его памятниками: я ничего не видел; мне было не до того, чтобы их разыскивать.
– Как я вас понимаю! – сказал Протос. – Вот и я так же – все время, пока я в Риме, только и бегаю между Ватиканом и замком Святого Ангела.
– Жаль, жаль… Но вы то уже знаете Рим…
Так беседовали наши спутники.
В Казерте они сошли с поезда и каждый сам по себе пошел перекусить колбасой и чего нибудь выпить.
– В Неаполе точно так же, – сказал Протос. – Когда будем подходить к вилле – пожалуйста, разойдемся. Вы пойдете за мной следом, а так как мне понадобится какое то время объяснить ему, кто вы такой, особенно если он не один, на виллу войдете только через четверть часа.
– Кстати и побреюсь. Утром сегодня совершенно не было времени.
Трамвай привез их на площадь Данте.
– Теперь разделимся, – сказал Протос. – Идти еще довольно далеко, но так будет лучше. Идите за мной шагах в пятидесяти, да не глядите на меня все время, как будто боитесь отстать, и не озирайтесь: за вами тогда увяжутся. Глядите веселей!
Он пошел впереди; потупив очи долу, следовал за ним Лилиссуар. Узкая улица шла круто в гору; солнце жарило, пот катился градом; кругом бурлила толпа: толкалась, галдела, махала руками, распевала, кружила голову Лилиссуару. Полуголые дети танцевали под механическое пианино. Летучая лотерея по два сольдо за билет соорудилась сама собой вокруг жирного индюка, которого держал на вытянутой руке некто, похожий на бродячего клоуна; для большей натуральности Протос на ходу взял билет и затерялся в толпе; с трудом пробиваясь через давку, Лилиссуар совсем уж было подумал, что его потерял, но вскоре нашел: Протос, миновав скопление народа, трусил дальше в гору с индюком под мышкой.
Наконец дома пошли реже, ниже; меньше стало и людей вокруг. Протос замедлил шаг. Он остановился перед цирюльней, обернулся к Лилиссуару и подмигнул; еще через двадцать шагов подошел к низенькой дверце и позвонил.
Витрина цирюльника выглядела не слишком заманчиво, однако у аббата Каве были, конечно, свои резоны указать именно это заведение; к тому же Лилиссуару пришлось бы довольно далеко возвращаться, чтобы найти другую, наверняка ничуть не привлекательней. Дверь по причине страшной жары была открыта; грубая кисейная занавеска не пропускала мух, но давала проветриться помещению; чтобы войти, нужно было ее откинуть. Амедей вошел.
Искусный, видно, человек был этот цирюльник и осторожный: намылив Лилиссуару подбородок, он тут же счистил уголком салфетки пену с покрасневшего волдыря, на который ему указал боязливый клиент. Как дремотно, как одуряюще жарко было в его тихой цирюльне! Амедей, полулежа в кожаном кресле, запрокинув голову, забылся. О, не думать хоть минутку ни о папе, ни о комарах, ни о Кароле! Вообразить, что ты в По рядом с Арникой, что ты еще где то, вообще не понимать, где ты… Он закрыл глаза, потом приоткрыл и, словно во сне, различил на стене, прямо перед собой, женщину с распущенными волосами; она выходила из неаполитанского моря и несла с собой сладострастное ощущение прохлады, а в придачу сверкающий флакон лосьона для укрепления волос. Под этим плакатом другие флаконы стояли на мраморной полочке; там же косметический карандаш, кисточка для пудры, зубные щипцы, гребешок, ланцет, банка помады, сосуд, в котором лениво плавало несколько пиявок, другой сосуд, заключавший в себе длинную ленту червя солитера, и третий, хрустальный, без крышки, до половины наполненный каким то студенистым веществом, с наклейкой, где причудливыми прописными буквами от руки написано было: «АНТИСЕПТИКА».
Цирюльник, чтобы довести дело до совершенства, еще раз покрыл уже выбритое лицо пахучей пеной и теперь, обнажив другую бритву, правил ее на собственной шершавой ладони и добривал начисто. Амедей уже и забыл, что его ждут, что надо куда то идти – он засыпал… Тут какой то громогласный сицилиец вошел в цирюльню и разрушил покой; тут и цирюльник, тотчас заговорив с ним, стал бритвой водить наугад, размахнулся и – вжик! – срезал прыщ.
Амедей вскрикнул и поднес было руку к подбородку, где заблестела капелька крови.
– Niente! niente! – сказал цирюльник, удерживая его. Он взял в ящике добрую порцию пожелтевшей ваты, окунул в «Антисептику» и приложил к болячке.
Уже не помышляя, озираются ли на него прохожие, – куда помчался теперь Амедей, обратно вниз, в город? Да к первому же попавшемуся аптекарю; ему показал он свою беду. Улыбнулся аптекарь, зеленоватый старик нездорового вида, взял в коробочке круглый пластырь, провел по нему широким языком – и…
Выскочив вон из аптеки, Лилиссуар плюнул от омерзения, содрал липкий пластырь, надавил на прыщ, чтобы вышло как можно больше крови. Потом, сильно послюнив носовой платок – но собственной слюной! – потер это место. Потом поглядел на часы, схватился за голову, рысью побежал опять наверх и явился у двери кардинала взмокший, взмыленный, побагровевший, окровавленный, опоздав на четверть часа.
VI
Протос встретил его, приложив палец к губам.
– Мы не одни, – поспешно произнес он. – При слугах не говорить ничего подозрительного; они все знают по французски. Ни слова, ни жеста, который мог бы нас выдать; самое главное, не брякните как нибудь «кардинал»: нас принимает капеллан Чиро Бардолотти, а я не аббат Каве, а просто Каве. Понятно? – Вдруг он переменил тон и закричал, хлопнув Лилиссуара по плечу: – Это он, черт побери! Амедей! Ну ты, братец, совсем закопался там со своей бородой. Еще бы пару минут – мы бы, per Baccho, сели без тебя. Индюшка на вертеле уже зарумянилась, как закатное солнце! – Тихонько: – Ах, сударь мой, знали бы вы, как мне тяжело притворяться! Сердцу больно… – И опять во всю мочь: – Это что такое? Поранился? Кровь идет? Дорино! Беги сейчас в сарай, принеси паутины! От ран лучше средства нет…
Кривляясь так, он подталкивал Амедея через вестибюль во внутренний сад, устроенный в виде террасы, где в виноградной беседке был накрыт стол.
– Дорогой Бардолотти, рекомендую господина де ла Лилиссуара, кузена моего, того самого субчика, о котором говорил вам.
– Добро пожаловать дорогому гостю, – произнес Бардолотти, широко взмахнув рукой, но даже не приподнявшись со своего кресла; вслед за тем он показал, что его босые ноги погружены в таз с прозрачной водой: – Мне омовение ног возбуждает аппетит и кровь от головы отводит.
Это был забавный человечек: маленький, очень упитанный, с безбородым лицом, ничего не говорившим о поле и возрасте. На нем была хламида из альпаки; ничто в его облике не указывало на высокий сан; только очень проницательный или заранее предупрежденный, как Лилиссуар, человек мог бы увидеть под его жизнерадостным обликом тайный след кардинальского помазания. Он опирался на край стола и лениво обмахивался остроконечной шапкой, сделанной из газеты.
– Ах, как я это все люблю! Какой приятный садик! – бормотал Лилиссуар, которому было одинаково неловко и говорить, и молчать.
– Довольно уже, намочился! – крикнул кардинал. – Все! Убирайте миску! Асунта!
Прибежала молодая хорошенькая пухленькая служанка, взяла таз и выплеснула на куртину; ее груди, выскочив из под корсета, подрагивали под рубашкой; она смеялась, приостанавливалась около Протоса, и Лилиссуара смущала роскошь ее обнаженных рук. Дорино поставил на стол плетеные бутыли. Солнце резвилось в листьях лозы, щекотало переливчатым светом блюда на столе без скатерти.
– Мы тут без церемоний, – сказал Бардолотти и надел газету на голову. – Поймите меня хорошенько, сударь.
За ним и аббат Каве, властным голосом, разделяя слоги и стуча кулаком по столу, повторил:
– Мы тут без це ре моний!
Тут и Лилиссуар наконец подмигнул. Хорошо ли он их понимает? Ну да, конечно, и повторять ему не было нужды, но он тщетно пытался придумать такую фразу, которая ничего не говорила бы и все сказала бы.
– Говорите! Говорите! – шептал ему на ухо Протос. – Придумайте каламбур; тут все очень хорошо понимают по французски.
– Пошли, садимся! – сказал Чиро. – Каве, дорогой, взрежьте этот арбуз да изобразите из него турецкие полумесяцы. Господин Лилиссуар, а вы не из тех ли, кто больше любит вычурные северные дыни: сахарные, прескоты, еще какие то канталупы, – чем наши итальянские, тающие на губах?
– Уверен, что с ними ничто не сравнится, но я, с вашего позволения, воздержусь: меня немножко мутит, – ответил Амедей; у него подступало к горлу от мерзкого воспоминания об аптекаре.
– Тогда хотя бы фиги! Только что с дерева, Дорино нарвал.
– Простите меня, фиги тоже не могу.
– Плохо! Очень плохо! Каламбурьте! – шептал ему Протос на ухо, а вслух сказал: – Ну так мы вашу муть винцом осадим и подготовим сосуд для индюшки. Асунта, налей дорогому гостю!
Амедею пришлось чокаться и пить больше, чем он привык; к этому добавились жара и усталость: у него поплыло в глазах. Он уже не так натужно шутил. Протос заставил его петь; голосок у него был писклявый, но все пришли в восторг; Асунта чуть не расцеловала его. Но из глубин его потрепанной веры поднималась страшная тоска; он смеялся, чтобы не расплакаться. Он восхищался ловкостью, натуральностью Каве. Кто еще, кроме Лилиссуара и кардинала, мог бы заподозрить в нем притворство? Впрочем, Бардолотти силой перевоплощения, умением владеть собой ни в чем не уступал аббату; он хохотал, и рукоплескал, и пихал кулаком в бок Дорино, когда Каве держал Асунту, запрокинутую, на руках и взасос лобызался с ней, а когда Лилиссуар, разрываясь душою, склонился к Каве и сказал: «Как вы, должно быть, страдаете!» – аббат за спиной у Асунты взял его за руку и крепко пожал, ни слова не говоря, отвернувшись и возведя очи горе.
Потом он вдруг встал и хлопнул в ладоши:
– Все! Оставьте нас одних! Нет нет, потом приберете. Идите отсюда! Via! Via!
Он убедился, что Дорино и Асунта не остались подслушивать, и вернулся, мгновенно посерьезнев и посуровев, а кардинал, проведя по лицу рукой, разом согнал с него наносную мирскую веселость.
– Видите, господин де Лилиссуар, дитя мое, до чего нас довели! Какая комедия! Какая постыдная комедия!
– Из за нее, – подхватил Протос, – нам уже противна и самая честная радость, самое непорочное веселье.
– Господь помилует вас, дорогой мой аббат Каве, – сказал кардинал, обратившись к Протосу, – помилует и воздаст вам за то, что вы помогаете мне испить чашу сию. – С этими словами он залпом допил оставшуюся половину своего бокала, а на лице его рисовалось самое скорбное отвращение.
– Возможно ли! – воскликнул, покачиваясь, Лилиссуар. – Возможно ли, что и в этом убежище, в этом притворном наряде ваше преосвященство должны…
– Сын мой, не называйте меня преосвященством.
– Простите, но среди своих…
– Я и с собой наедине трепещу.
– Вы не можете подбирать себе слуг?
– Их подбирают мне другие, а эти, которых вы видели…
– О, если бы я только сказал вам, – прервал его Протос, – куда они доложат о каждом нашем словечке!
– Возможно ли, чтобы в архиепископстве…
– Тсс! Забудьте об этих высоких титулах! Нас из за вас посадят. Не забывайте: вы говорите с каноником Чиро Бардолотти.
– Я весь в их власти, – простонал Чиро.
А Протос, облокотившись на стол, перегнулся через него и вполоборота повернулся к Чиро:
– А что, если я ему скажу, что вас не оставляют одного ни на час ни ночью, ни днем!
– Да, какой бы наряд я ни надел, – подхватил мнимый кардинал, – я никогда не уверен, что у меня на хвосте не сидит какая нибудь тайная полиция.
– Как! Здесь тоже знают, кто вы?
– Вы ничего не поняли, – сказал Протос. – Перед Богом скажу: между кардиналом Сан Феличе и неким безвестным Бардолотти вы один из очень немногих, кто может похвалиться, что нашел хоть малейшее сходство. Но поймите же следующее: враг у нас не один. И пока в недрах архиепископского дворца кардинал обороняется от франкмасонов, Бардолотти живет под надзором иезуитов.
– Иезуитов! – в отчаянье произнес капеллан.
– Этого я еще не говорил ему, – пояснил Протос.
– О! Иезуиты тоже против нас! – простонал Лилиссуар. – Кто бы мог подумать! Иезуиты! Вы уверены?
– Подумайте сами немного: вы найдете, что это вполне естественно. Поймите, что эта новая политика Святого престола – политика примирения и приспособления, – как нарочно, должна им нравиться, что они находят в последних энцикликах свою выгоду. Может быть, они и не знают, что их издал не настоящий папа, но им было бы неприятно, если бы не стало этого.
– Если я вас правильно понимаю, – сказал Лилиссуар, – иезуиты в этом деле сговорились с масонами?
– Откуда вы взяли?
– Но об этом сейчас сказал господин Бардолотти.
– Не приписывайте ему такую глупость.
– Простите меня: я так плохо разбираюсь в политике…
– Вот и не додумывайте сверх того, что вам сказали: есть две мощные партии – Ложа и орден Иисуса; а поскольку мы, посвященные в тайну, не можем, не раскрывшись, получить помощь ни от тех, ни от других, то обе они сейчас против нас.
– Ну, что вы об этом думаете? – спросил кардинал.
Лилиссуар уже ничего ни о чем не думал: он чувствовал себя совсем одуревшим.
– Все против тебя! – продолжал Протос. – Так всегда бывает с теми, кто обладает истиной.
– О, как я был счастлив, когда не знал всего этого! – чуть не плакал Лилиссуар. – Увы! Теперь уже никогда я не смогу этого не знать!
– А он вам не все еще говорит, – продолжал Протос и ласково тронул Амедея за плечо. – Приготовьтесь к самому страшному… – Протос наклонился к нему и сказал полушепотом: – Несмотря на все наши старания, секрет просочился. В преданных Церкви департаментах какие то мошенники пользуются этим, приходят в разные семейства и от имени Крестового похода выманивают у них деньги, которые должны были достаться нам.
– Какой ужас!
– Мало того, – сказал Бардолотти. – Они внушают недоверие к нам, так что мы вынуждены усугубить свою хитрость и осторожность.
– Нате, прочтите это! – сказал Протос и протянул Лилиссуару номер «Круа». – Газета позавчерашняя. Вот тут просто маленькая заметка – из нее все ясно!
«Мы всячески должны предостеречь боголюбивых братьев и сестер, – прочел Лилиссуар, – от махинаций мнимых священнослужителей и особенно одного лжеканоника, который выдает себя за посланного с тайной миссией и, пользуясь легковерием некоторых, вымогает деньги якобы на дело, именуемое «Крестовым походом за освобождение папы». Само название говорит о нелепости этой затеи».
Лилиссуар чувствовал, как земля колеблется и уходит у него из под ног.
– На кого же теперь положиться! А теперь я вам скажу, господа: может быть, из за этого жулика – я имею в виду лжеканоника – я и сам теперь с вами!
Аббат Каве сурово посмотрел на кардинала, потом стукнул кулаком по столу:
– Ну вот, я так и знал!
– У меня теперь все основания бояться, – продолжал Лилиссуар, – как бы то лицо, от которого я узнал о деле, само не было жертвой махинаций этого бандита.
– И я бы не удивился, – заметил Протос.
– Вот теперь вы видите, – продолжил Бардолотти, – в каком мы трудном положении: с одной стороны жулики, присвоившие нашу роль, с другой – полиция, которая за ними охотится и вполне может принять нас за них.
– Так, значит, – простонал Лилиссуар, – уже и не знаешь, куда податься: куда ни кинь, всюду клин.
– После этого вы еще удивляетесь нашей чрезвычайной осторожности? – спросил Бардолотти.
– И понимаете, – продолжил за ним Протос, – отчего мы временами не гнушаемся надеть одежды греха и притворяться, что поддаемся самым недозволенным удовольствиям?
– Увы! – прошептал Лилиссуар. – Вы то притворяетесь, симулируете грех, чтобы скрыть свою добродетель. Я же… – И, поскольку винные пары в нем смешались с туманом печали, а икота с рыданиями, он склонился к Протосу и сначала изверг из себя обед, а потом кое как поведал о своем вечере с Каролой, о скорби по утраченному своему девству. Бардолотти и аббат Каве еле удерживались, чтобы не расхохотаться в голос.
– Но вы исповедовались, сын мой? – спросил кардинал, исполнившись сострадания.
– На другое же утро.
– И священник дал вам отпущение?
– Слишком легко. Это то меня как раз и мучает… Но разве мог я ему поведать, что я не обычный паломник, рассказать, что привело меня в эту страну? Нет, нет! Теперь все кончено: отменно высокая миссия требовала и служителя беспорочного. Я был избран. Теперь все кончено. Я пал! – Его опять сотрясли рыдания; он часто колотил себя в грудь, твердил: «Я недостоин! Я недостоин!» – а потом продолжил нараспев, словно певчий: – Внемлющие мне ныне и ведающие печаль мою, судите меня, терзайте меня, карайте меня… Какую, скажите, наложите епитимию великую, что очистит меня от прегрешения величайшего? Какую кару?
Протос и Бардолотти переглянулись. Капеллан Чиро встал и похлопал Амедея по плечу:
– Ладно, ладно, сын мой! Не надо же так все таки! Ну да, вы согрешили. Но мы в вас меньше от этого не нуждаемся, какого черта! (Вы весь замарались, нате, вот вам салфетка, оботритесь!) Впрочем, я понимаю вашу скорбь, и, раз уж вы воззвали к нам, мы подскажем, как искупить грех. (У вас ничего не выходит, дайте я вам помогу.)
– О, не трудитесь, благодарю, благодарю! – говорил Лилиссуар, а Бардолотти, не переставая обтирать его, продолжал:
– Я все же понимаю ваши сомнения, и, снисходя к ним, мы сперва дадим вам совсем маленькое, не приносящее славы поручение, которое даст вам возможность проявить себя и испытает вашу верность.
– Только этого я и ждал.
– Так вот: аббат Каве, друг мой, у вас при себе тот чек?
Протос вынул из внутреннего кармана плаща какую то бумажку.
– Сидя в осаде, – продолжал кардинал, – нам иногда бывает не совсем легко получить наличными приношения, что посылают нам некоторые добрые души по тайным призывам. За нами разом следят франкмасоны с иезуитами, полиция с бандитами, так что нам не следует предъявлять чеки на почте или в банках – там, где наши личности можно опознать. Мошенники, о которых говорил вам аббат Каве, так дискредитировали эти сборы! (Протос меж тем нетерпеливо барабанил пальцами по столу.) Словом, вот вам скромненький документик на шесть тысяч франков; я прошу вас, дражайший сын мой, получить по нему за нас. Он выдан на «Коммерческий кредит» в Риме герцогиней Понте Кавалло; предназначен архиепископу, но имя получателя благоразумно оставлено пустым, так что получить по нему может любой предъявитель; со спокойной душой подпишите его вашим настоящим именем – оно не возбудит никаких подозрений. Смотрите хорошенько, чтобы у вас не украли ни чек, ни… Что такое, дорогой аббат? Вы, кажется, нервничаете.
– Продолжайте.
– Ни деньги, которые вы мне передадите… когда же? Так, в Риме вы будете сегодня к ночи; завтра вечером можете сесть на шестичасовой скорый; в десять вечера будете снова в Неаполе и встретитесь со мной на перроне; я вас буду ждать. После этого мы подумаем, каким более достойным делом занять вас… Нет, сын мой, не целуйте мне руку: вы же видите, она без перстня.
Он коснулся лба Амедея, вставшего перед ним в земном поклоне; потом Протос взял паломника под локоть и легонько потряс:
– Ну же, ну! Выпейте еще глоток на дорожку. Мне очень жаль, что я не могу ехать с вами в Рим, но у меня здесь еще много разных дел, да и лучше, чтобы нас не видели вместе. Счастливо! Обнимемся, дорогой Лилиссуар. Храни вас Бог! И слава ему, что сподобил меня познакомиться с вами.
Он проводил Лилиссуара до двери; на прощанье сказал еще:
– Сударь, сударь мой, что же вы скажете о кардинале? Не тяжко ли видеть, во что превратили преследования столь гордый ум?
Потом возвратился к самозванцу:
– Ты, дубина! Нашел, что придумать: дал получить по своему чеку такому лопуху! У него даже паспорта нет, а мне придется глаз с него не спускать.
Но Бардолотти, одолеваемый тяжкой дремотой, уронил голову на стол и прошептал:
– Надо же старичкам давать работу…
Протос пошел в комнату, снял парик и крестьянскую одежду. Вскоре он появился помолодевшим лет на тридцать и выглядел как продавец магазина или банковский клерк из самых захудалых. У него уже почти не было времени успеть на поезд, с которым должен был уехать и Лилиссуар; Бардолотти спал; Протос уехал, не простившись с ним.
VII
В тот же вечер Лилиссуар вернулся в Рим на виа деи Векьерелли. Он очень устал и добился у Каролы позволения поспать.
На другой день с утра прыщ на ощупь показался ему странным; он посмотрел на него в зеркало и увидел, что на порезе появился желтоватый струп и все это выглядело очень нехорошо. Тут он услышал, что Карола топчется у порога, позвал ее и попросил посмотреть болячку. Она подвела Лилиссуара к окну и с первого же взгляда объявила:
– Нет, ты не думай, это не то.
Вообще то Амедей и не думал про то, но попытка соседки успокоить его, напротив, его растревожила. Ведь, между прочим, раз она сказала, что это не то – значит, могло быть и то. Да и на самом ли деле она уверена, что не то? А ему ведь казалось вполне естественным, чтобы это оказалось тем: ведь он же согрешил – значит, заслужил и то самое. Как же иначе? Мурашки пробежали у него по спине.
– Как это случилось? – спросила она.
Ах, какое значение могла иметь случайная причина: бритва цирюльника или слюна фармацевта, – причина существенная была в том, что он заслужил это возмездие. Но как ей сказать об этом благопристойно? И поймет ли она его? Посмеется, конечно… Она переспросила опять; он ответил:
– Цирюльник срезал.
– Ты бы сюда что нибудь приложил.
Такая забота рассеяла его последние сомненья: то, что она сказала сперва, было сказано лишь в утешение; он уже видел лицо и тело свои сплошь изъеденными язвами, которые вызывают ужас Арники; его глаза наполнились слезами.
– Так ты думаешь…
– Да нет же, козлик, не убивайся ты так; смотришь, как будто на похороны собрался. Да если б это было то, еще ничего не было бы видно.
– Как не то! Как не видно! Все кончено со мной! Кончено! – твердил он.
Она стала еще ласковей:
– Да оно совсем не так и начинается; хочешь, спросим хозяйку? Она расскажет. Не хочешь? Ну так погуляй немножко, развейся, марсалы выпей…
Она немного помолчала, потом снова не выдержала:
– Послушай, я тебе одну важную вещь скажу. Ты вчера не встречался с одним таким седым священником?
Откуда она знала? Потрясенный Лилиссуар спросил:
– А что?
– Понимаешь… – Она еще помолчала нерешительно, потом взглянула на него – он так побледнел, что ее словно вихрем понесло дальше: – Понимаешь, ты его бойся! Он тебя ощиплет, цыпленочек мой бедный, правда, ощиплет! Не след бы мне это говорить тебе, только… ты бойся его!
Совершенно ошеломленный этой речью, Амедей собрался уходить. Он был уже на лестнице; Карола окликнула его:
– А если его опять увидишь – только не говори ему, что я тебе сказала! Это все равно что убить меня.
Жизнь решительно становилась чересчур сложна для Амедея. Кроме того, ноги у него замерзли, лоб горел и все мысли в голове путались. Откуда ему теперь знать – может быть, и аббат Каве мошенник? Тогда, значит, и кардинал? А как же этот чек? Он вынул бумажку из кармана, ощупал, убедился в ее реальности. Нет нет, не может быть! Карола ошибалась. Да и что она знает о таинственных причинах, которые заставляют бедного Каве вести двойную игру? Здесь, наверное, следует скорее усматривать какую нибудь мелкую месть Батистена, от которого добрый аббат как раз предостерегал Амедея… Не важно! Он только станет смотреть еще зорче: будет остерегаться Каве так же, как остерегался Батистена… а может, и самой Каролы надобно остерегаться?
– Вот оно, – думал Лилиссуар, – и следствие, и доказательство изначального изъяна, потрясения Святого престола: все разом идет ко дну. Что может быть верно, кроме папы? А когда сей краеугольный камень, на котором основана Церковь, пошатнулся, ничто не заслуживает быть правдой.
Амедей торопливо трусил по улице к почте: он очень надеялся получить какие то вести с родины – честные, на которые можно будет наконец опереть пошатнувшееся доверие. От легкой утренней дымки, от обильного света, в котором каждый предмет становился нереальным и зыбким, голова у него еще больше кружилась; он шел как во сне, сомневаясь, тверды ли земля и стены, и вовсе уже не веря, что существуют встречные прохожие, а главное – сомневаясь в реальности Рима. Он щипал себя, чтобы стряхнуть этот кошмарный сон, чтобы очнуться в По, в своей постели, чтобы Арника, уже встав, как обычно, склонилась над ним и спросила: «Хорошо ли вы спали, друг мой?»
Служащий на почте его узнал, и ему без всяких затруднений было выдано очередное письмо от супруги.
«…Я только что узнала от Валентины де Сен При, – писала Арника, – что Жюльюс тоже в Риме, приглашен на какой то конгресс. Как мне радостно думать, что ты можешь с ним там повстречаться! К сожалению, адрес его Валентина мне дать не смогла. Ей кажется, он поселится в «Гранд Отеле», но она не уверена. Знает только, что утром в четверг его должны принимать в Ватикане: он писал кардиналу Пацци и через него просил аудиенции. Он проезжал через Милан, где видел Антима, который живет очень плохо, потому что не получил обещанного от Церкви в связи с его делом; поэтому Жюльюс хочет видеть Святейшего Отца и у него искать справедливости: ясно, что папа об этом еще ничего не знает. Он расскажет ему о своем визите, а ты можешь объяснить ему, в чем дело.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Предыдущая страницаВернуться к описанию